На заре старый дрозд был разбужен птичьим гомоном – вокруг уже бодрствовали и на разные лады пробовали голоса славки, малиновки, синицы, соловушки.
Тут береза распрямляет упругую ветку.
Там клен распускает первый клейкий листок.
От набухшей вишневой ветви веет весной.
Сияют умытые росою ландыши, им еще грезится зима.
Маки горят, как торжество.
Каждая травинка немо славит утро.
Листья в зеленом пуху.
Под взволнованный птичий щебет зацветает и распускается куст шиповника.
Кактус, подставляя зеленые ладони, ловит долетающие из фонтана брызги.
Под светлым ветерком сребристый тополь волнуется, подобен потоку, полному глубокой силы.
Береза так легка, что, кажется, вот-вот взмахнет сквозным крылом и улетит, расхорошая.
Гигантская сосна уходит вершиною под самые облака, и чается, вот-вот она запоет какую-то еще неслыханную на земле песнь.
День разыгрывается. Старый дрозд смотрит на летящие над садом облака. Мир и тишина в саду, безгневны и светлы речи птиц.
На сосновом сучке выкипает первая смолка.
Какое кругом многообразие форм, запахов, цветов и от цветков…
Цветы, что снежинок мельче и легче тени порхающей бабочки, а на плавающих в бассейне мясистых листах виктории дети могут играть в мяч.
Иное дерево не берет и топор, а стыдливая мимоза, свертывается не только от прикосновения, но и от одного взгляда угрюмого человека.
Былинка, не дающая тени на солнце, произрастает около корней мексиканского дуба, имеющего пятнадцать метров в поперечнике.
Сколько тысячелетий подпочвенные воды мыли корни орхидеи, имеющей пятнадцать тысяч видов? [442/443]
Резеда, магнолия, чей запах совершеннее самых совершенных произведений искусства, африканские же стапелии смердят падалью.
Растения юные и вымирающие, домоседы и бродяги. Береза пришла в Сибирь с русскими дружинами в XVI веке; дерево гингко еще в доисторическую эпоху откочевало с равнин нынешней Европы в Китай и Японию и лишь недавно возвращено на свою прародину.
Светлый ветер перебирает ветви дерев, по траве-мураве переливается огненный узор.
Из чашечки цветка какая-то жукашка шепнула пролетавшему мимо жуку: «Я здесь».
В зелени плюща, как смех Кармен, сверкает вьющаяся гималайская роза; поднимается ли в ней температура в пору цветения и любви?
Из-под забора буйно прут лопухи и репейник, разросшиеся нерадением садовника; с грустью думается о наших достижениях в литературе, музыке, живописи, архитектуре.
Вечер, вокруг разлита кроткая печаль, старый дрозд укладывается на покой.
Листва шелестит в дремоте.
Цветы, словно в молитве, склоняют головы.
Последний луч гаснет на стволе березы.
В тесной аллее тоскует о своей далекой родине библейский кедр.
Аромашки, аромашки… вспомнилось что-то из дней юности далекой.
Какая-то цветыня, коей я не знаю названия, раскачивается под мгновенно пролетевшим ветерком, точно танцовщица в медлительном танце.
Тропические папоротники похожи на распущенные волосы красавиц, которых в наше время мало уже и осталось; они переводятся, как зубры.
Голубой лотос – Индия и Египет, угасшие веры, вымершие народы, вечное круговращенье жизни.
Зеленые тени, прохлада. Прозревшая мысль летит, мне становится понятней Иван Грозный, чей образ долго еще кровавой звездою будет мерцать над страною.
Будто грешные души, стайкой пронеслись грачи, и все стихло. [443/444]
В кустах слитный сумрак.
Тишина… Слышно дыхание дремлющей на цветке пчелы.
1929