Незабываемый Артем

Марк Чарный

В журнал «Красная нива», редактором которого я был в начале тридцатых годов, пришел Артем Веселый. Уже несколько лет это имя было достаточно известно в кругах молодой советской литературы. При всей необычности того, что происходило в стране и в литературе, Артем Веселый казался все же явлением необычайным. Его слово, красочное, мускулистое, образное, несло в себе, казалось, заряд исключительной силы. Его буйная проза была неорганизованна, выпирала за привычные формы синтаксиса, иногда казалась только сырьем для будущих произведений, но не могла не привлечь к себе внимания, – столько было в ней экспрессии. В критике говорили о «диком пере», об анархистско-литературном разгуле молодого писателя.

Поэтому я с естественным интересом смотрел на вошедшего ко мне Артема Веселого, с которым мне раньше не доводилось встречаться. Он был высок, большелоб, по-видимому физически крепок. На лице с крупными чертами светились проницательные сильные глаза. Под носом чернели небольшие усы, он казался гранитной глыбой, не со всех сторон отесанной, и в общем был похож на испытанного солдата.

Его манера держать себя полностью противоречила тому представлению, которое могло создаться после чтения его произведений. Потом, через много лет, драматург Анатолий Глебов, друживший с Артемом в годы гражданской войны, рассказывал мне об экстравагантностях, [262/263] на которые был способен будущий писатель. Но теперь, в редакции, он был очень сдержан, немногословен, даже застенчив. Поворачивался с оглядкой, точно ему, большому, привыкшему к полям и лесам, к кавалерийским атакам и матросским рейдам, было стеснительно среди этих письменных столов, кресел и книжных шкафов.

Артем Веселый протянул мне рукопись. Это был отрывок из романа «Россия, кровью умытая». Отрывок о том, как Максим Кужель вернулся домой к себе на Кубань после долгих лет царской солдатчины, после войны на турецком фронте и первых месяцев вспыхнувшей революции.

Я прочел рукопись тотчас же. Кубанская станица, со всеми противоречиями ее социальных слоев, со всей сумятицей чувств 1917 года, со своеобразием типов, предстала передо мной с необыкновенной рельефностью. Особенно впечатляющ был диалог казаков и крестьян:

«– Всякая кокарда с двуглавым орлом будет над тобой измываться… Взял бы грязное метло…

– О-б-б-обидно.

– Не дают нам вверх глядеть.

– Страдаешь за то, что живешь.

В кругу тесно сгрудившихся слушателей Максим громко читал истрепанный номер большевистской газеты, с которым не расставался уже месяц. Почти все статьи он знал наизусть. Бегло читал по листу и, где было нужно, добавлял перцу от себя, так что получалось здорово.

– …Знаменитая газетка, она раздерет глаза темному народу… Слушаю, и злоба во мне по всем жилам течет… Эх ты, власть богачей золотого мира, и до чего же ты нашу государству довела?»

Отрывок из романа Артема Веселого под названием «Над Кубанью-рекой» был напечатан в ближайшем же номере «Красной нивы».

Для атмосферы, в которой мы жили тогда, весьма характерен этот номер нашего журнала (от 10 октября 1931 года). Всю обложку занимает снимок «Первая домна Магнитостроя заканчивается монтажом»; на последней [263/264] странице обложки – «Ударная комсомольская бригада за работой по монтажу новой домны на Сталинском металлургическом заводе»; на первой странице фото: «Внутренний вид чесального цеха кордного завода, строящегося в Ярославле»; на остальных страницах еще добрый десяток снимков и рисунков вместе с информацией о строящихся в разных концах страны фабриках и заводах. И даже фельетон в стихах Арго посвящен Магнитострою:

И дело проще простого.

Времени

счет

идет

Не от

рождества Христова,

А до

пуска завода

в ход.

Вся страна жила пафосом первой пятилетки великих строительных работ. Это было время, когда Валентин Катаев отправился на Магнитострой и написал роман «Время, вперед!». Александр Малышкин на материале того же Магнитостроя создал «Людей из захолустья». Примерно в то же время появилась «Гидроцентраль» Мариэтты Шагинян и немало других книг, вдохновленных разными «строями».

А Веселый Артем продолжал жить образами 1917, года и гражданской войны, все более углубляясь в стихию революционных лет и отдавая ей весь свой могучий талант. Не странно ли? Большевик с 1917 года, ученик Куйбышева, бывший партийный работник, он – могло бы показаться с первого взгляда – остался совершенно не затронутым идеями и страстями нового этапа революции.

Нет, неверно. Он не остался незатронутым… Мы встречались потом не раз, говорили по душам, и я мог убедиться в том, что Артема волнует все, что происходит в стране. Он много ездил по Союзу, жадно впитывал впечатления и с глубоко чувствующим сердцем присматривался к жизни людей.

Но видения гражданской войны стояли перед ним [264/265] неотступно. Это были видения впечатлительной юности, врезавшиеся в память на всю жизнь. Да и дело было, собственно, не в тех или иных эпизодах гражданской войны. Артем Веселый помнил еще старую, дореволюционную жизнь, он видел, как рухнула царская империя и с нею исконные, казалось, извечные и нерушимые представления о жизни, о правде и кривде.

Может быть, больше инстинктом подлинного художника, чем отчетливым сознанием, он понял, что здесь, в этих переломных годах, начало всего нового; что в переломных эпохах, как это писал впоследствии А. Н. Толстой, лучше всего выявлялся русский характер.

Однажды Артем Веселый, зайдя ко мне в редакцию, застал там критика Николая Колесникова (Н. Оружейникова).

Я познакомил их и сказал, между прочим, обращаясь к Колесникову:

– Вот о ком надо бы написать по-настоящему… о Веселом…

Колесников понимающе улыбнулся. А Веселый хмуро бросил мне:

– Вы бы сами и написали… Чего же на других взваливать…

В ответ на упрек Артема я мог только пробормотать: легко сказать… Работа редактора журнала отнимала у меня много сил; кроме того, я был в это время слушателем Литературного института красной профессуры.

Но когда вскоре в институте потребовали, чтобы слушатели заявили о теме своих будущих диссертаций, я не колеблясь назвал «Творчество Артема Веселого».

Это было необычно. Хотя институты красной профессуры были созданием совершенно революционным, кое-какие традиции старого академизма проникли и сюда. Считалось солидным и естественным, если диссертант обращается в глубину времен, обнаруживая знание исторических материалов; вот, скажем, «Слово о полку Игореве» и коммунизм»… Интересы многих икапистов концентрировались вокруг Белинского и Плеханова. [265/266] Тема Горького считалась архисовременной. А тут Артем Веселый, писатель молодой (в 1932 году ему было 33 года), еще не устоявшийся, бесконечно спорный.

В ответ на ухмылки некоторых товарищей я горячо доказывал, что работа над материалом таких современных, спорных писателей очень важна для нашей литературы, что именно такая работа легче даст возможность обнаружить у диссертанта умение самостоятельно мыслить, если такое вообще имеется… Тему утвердили.

Я стал чаще встречаться с Артемом. Оказалось, что мы живем в одном доме – на углу Тверской и Мамоновского переулка (теперь улица Горького и переулок Садовских). В театральном зале этого дома выступил однажды Ленин. Дом находился в ведении ВЦИК и был занят в основном работниками ЦК партии.

В Москве это бывает – можно прожить в доме несколько лет и ни разу не встретить соседа из другого подъезда. Мы с Артемом лестно отозвались о судьбе, которая нас сближает, и стали заходить друг к другу.

Комната Артема, казалось, намеренно содержится в таком виде, чтобы легче было воспроизводить обстановку вокзалов гражданской войны, о которых он так выразительно писал. Махорочный дым передвигался облаком; пол заплеван; где-то в углу низкая походная койка; в другом углу на стульях сушатся пятнистые портянки; обшарпанный, залитый чернилами стол завален бумагами.

Анатолий Глебов, встречавшийся с Артемом Веселым (тогда еще Николаем Кочкуровым) в годы гражданской войны и вслед за нею, рассказывал мне, что в то время в облике и быте Артема было нечто люмпен-пролетарское, босяцкое, в годы разрухи отчасти вынужденное. Но не исключено, что это «люмпенское» он даже сам поддерживал, как своего рода вызов старым представлениям о приличии.

Однажды, рассказывал Глебов, Артем получил по ордеру шапку, которая никак не налезала на его большую голову. Он надвинул ее так резко, что шов на шапке разошелся. Тогда Артем затянул открывшуюся щель каким-то красным лоскутом и в таком головном [266/267] уборе разгуливал довольно долго. Не имея рукавиц, он зимой натянул на руки шерстяные носки и работал в них, в нетопленной редакции тульской газеты; работал и уверял: очень удобно. Иногда Артем доходил до таких экстравагантностей, которые приводили в изумление даже его близких друзей.

Тут нельзя не вспомнить о детстве будущего писателя, который родился в семье волжского крючника. В письмах к Глебову Артем писал:

«Страшное детство среди скотов и зверей. Эх, Толька, тебе не понять этого, ты рос барчонком и из-за этого многое хорошее, заложенное в тебе, развилось, за тобой следили, ухаживали, воспитывали, кормили ежедневно вкусно и досыта, заботились».

«Я интеллектуально отсталый, недоразвитый, дефективный. Словесные образы бедны, воображение богато. Сильно развиты низшие органические чувства: стремление послаще пожрать, попить.

…Чисто с духовной стороны во мне заложено множество отрицательных черт раба. Нравственное чувство развито слабо. Эстетические вкусы чрезвычайно неопределенны…

…Воля недоразвита. Порой желания сильны и вихревы, но не хватает прилежности и терпения. Упрямство тупое, немотивированное».

Это уже такая самокритика, которая на грани самобичевания и с явными перехлестами. Вся жизнь Артема Веселого показала, что у него хватило прилежания и воли для огромного труда – для самообразования, накопления писательских материалов. Если он был прав даже и на одну десятую часть, говоря о своих пороках, то сколько же нужно было ума и настойчивости для их преодоления…

В одном из писем к Глебову Артем писал: «… Теперь веду свирепую войну со своими пороками. Победа останется за мной. Все грязное, вонючее, липкое – позади. Впереди – солнечный, сверкающий путь осмысленной жизни. Мои глаза блестят молодо и задорно, в моих глазах (вижу в зеркале) дым весеннего счастья. Движенья уверенны и спокойны. Голос и воля тверды. Душа, как неразвернувшаяся стальная пружина. Я, [267/268] здоровый физически, выздоравливаю и умственно и нравственно.

А когда влюблюсь и женюсь, то в пламени любовищи сгорят все лохмотья старых идолов, и я буду «совсем приличный молодой человек» с пробором, хотя наверное и без пошлого платочка из кармана визитки».

Писал это Артем Веселый в 1920 году, но борьба, видимо, оказалась нелегкая. И в двадцатые годы, и, может быть, еще и в начале тридцатых анархическое буйство, иногда с некоторым оттенком мрачности (сначала псевдоним Артема был «Не-Веселый»), увлечение стихией разгула и разрушения сказывалось не только в быту, но и в произведениях Артема Веселого.

Чем больше я вчитывался в книги Артема Веселого – и в главы «России, кровью умытой», и в исторический роман «Гуляй-Волга», в рассказы и повести, тем больше я удивлялся остроте противоречий, которые обнаруживались в них.

Артем был талантлив, – это не мог не заметить каждый, кто знает вкус художественного слова, – но, может быть, именно из-за противоречий его, по выражению Вяч. Полонского, «похваливали в меру, хлопали по плечу сочувственно, но без восторга».

Между тем следовало вскрыть противоречия, обнаружить их истоки и помочь преодолеть.

Артем писал главным образом о гражданской войне. О ней писали и до него и после него многие, но «артемовское» можно было отличить тотчас же.

В последнее время пользуется большим успехом в технике метод крупноблочного строительства. Кран подымает целую стену, иногда с окном, дверью, иногда целую комнату, которые заранее штампуются в массово-стандартном порядке на заводе. Строительство дома превращается, по существу, в монтаж.

Если я не ошибаюсь, этот метод в литературе изобретен еще раньше, чем в технике. Берется крупный блок, извините… кусок стандартного сюжета, пейзажа, даже характера, и все это монтируется довольно ловко. Изобретательный строитель-сочинитель поставит два окна там, где у соседа три, и отнесет стандартную лестницу на метр в сторону, но произведение кажется вам [268/269] страшно знакомым, хотя, может быть, вы и не сразу скажете, где и когда вы его видели.

Крупноблочное строительство – последнее слово строительной техники. В искусстве, однако, это не совсем так. Даже совсем не так.

У Артема Веселого нет ни одного стандартного «блока». Все собственного изготовления. Хорошее и плохое. Каждый кирпич не только уложен собственными руками, но добыт этими руками из земли, умят, сформован.

Я мог с неубывающим наслаждением перечитывать многие страницы Артема Веселого, удивляясь чуду искусства, когда из сочетания как будто обычных слов вдруг рождалось острейшее ощущение времени, высекался образ человека революционной эпохи.

«Вьюга несла со степи снежные знамена…» – это очень изобразительно, но такой образ мог родиться только в революционные годы, когда пришедшие в неслыханное движение массы подымали везде и всюду знамена новой жизни.

«Сосульки блестели под солнцем, как штыки…» – и ясно, что все кругом дышит войной.

Иван Чернояров спорит с отцом: «Что мне библия? Нельзя по одной книге тысячу лет жить, полевой устав и тот меняется», – и одна эта фраза уже дает представление о молодом казаке, прошедшем через опыт четырех лет царской солдатчины и уже встревоженном революцией. А как значительна фраза: «Кто был чин, тот стал ничем», – эта солдатская трансформация революционного лозунга!

И в то же время встречаются, особенно в ранних произведениях, такие выкрутасы и надуманная образность, которые режут ухо, вплоть до открытого бравирования заумью.

Больше всего меня поражало и огорчало несомненное увлечение талантливого писателя бурным разливом стихийных сил в революции. Он не только прекрасно описывал взрывы крестьянской или матросской стихии, когда революционный порыв превращался в необузданный разгул, но, по-видимому, и любовался ими.

Ну ладно, думал я, такое любование может быть понятно у Шишкова, Бабеля, Лавренева, [269/270] писателей-интеллигентов, которых мы тогда называли «попутчиками», но рабочий-большевик Артем Веселый… Он-то ведь знает, что революция не могла бы победить, если бы в ней преобладала стихия.

Мы привыкли в те годы проводить слишком прямую линию от членства в партии к мировоззрению, от мировоззрения – к искусству. С точки зрения этой схемы Артем Веселый представлял загадку. Жизнь плела гораздо более сложные узоры.

Я говорил Веселому:

– Артем, и вы и я участвовали в гражданской войне не только солдатами, но и политработниками… Что было бы без большевиков, без комиссаров?.. А у вас Васька Галаган все кроет…

Артем глухо отвечал:

– Всякое бывало…

Потом коротко добавлял:

– Я работаю…

Что означало это «я работаю», полностью оценить я смог только впоследствии.

Мы спорили с Артемом, вспоминали разные эпизоды гражданской войны, свидетелями и участниками которых мы были. В годы 1919 – 1921 я был на Восточном фронте, в Сибири, где партизанские эксцессы были не столь многочисленны и не столь остры, как на юге. Прошло всего десять с небольшим лет. В нас еще были живы впечатления войны, и отголоски страстей тех лет еще волновали наши души. Может быть, поэтому моей книжке об Артеме Веселом, которую я писал тогда, не хватало спокойной объективности, той разумной взвешенности «за» и «против», которая дается только исторической дистанцией.

Удивительно, однако, как Артем Веселый относился к критике. Такой, казалось бы, необузданный в своих книгах и в личном быту, он с суровой сдержанностью выслушивал самые резкие мнения о своем творчестве. Молчал, тяжело думал, и если возражал, то тихо, медленно рождая весомые слова.

Впрочем, он не столько возражал, сколько думал. Было видно, что критические замечания вызывают в нем сложную работу мысли. Меньше всего было в [270/271] Артеме запальчивого желания во что бы то ни стало «отстоять свое». Прежде всего он хотел докопаться до истины и относился к своему критику с полным доверием.

Иногда мне казалось, что это доверие чрезмерно. Что, как многие выходцы из низов» он слишком благоговеет перед наукой, или, точнее, перед теми, кто представляется ему людьми науки.

Я сказал о том, что в произведениях Артема Веселого «все собственного изготовления». Это не значит, разумеется, что он не подвергался влияниям. Иногда бессознательно, иногда совершенно сознательно идя им навстречу.

Получив до революции только четырехклассное образование, он жадно тянулся к знаниям и, как только кончилась гражданская война, предался тому, что сам назвал «оголтелым ученичеством».

Жажда писать томила бесконечно, впечатления и образы теснили грудь этого могучего человека, пробужденного революцией и бывшего подлинным выражением революции. Яркие, сильные, бурные слова закипали на губах, но проявиться этому творческому порыву мешал недостаток культуры, знаний, опыта.

– Хорошо было, – сказал однажды Веселый, – писателям из дворян: гувернеры, лицеи, университеты, семейная вековая культура. А я в своем роду – первый грамотный.

Поиски более подготовленных товарищей приводили Артема Веселого то к одной литературной группе, то к другой. Одно время он оказался в «Перевале», но скоро почувствовал, что призывы к «моцартианству», к наитию, к такому творчеству, при котором воля и мысль имеют третьестепенное значение, входят в противоречие с его волей и сознанием большевика.

Понятно его сближение с Лефом. Недавно К. Федин, говоря о том, как в ранней советской литературе проявилось влияние «отходивших в прошлое форм», сказал:

«Кажется, резче всего оно сказалось на книгах Пильняка, где попеременно слышатся то ритмика Белого, то стилизованный сказ Ремизова. То же [271/272] относится к Артему Веселому, пришедшему в литературу позже, – он громким эхом отозвался в прозе на стиховую звукопись футуристов».

Эти строки могут, пожалуй, создать преувеличенное представление о влиянии футуристов на Веселого. Да он одно время (короткое) примыкал к Лефу; да, он был изумлен словотворчеством Хлебникова. Сам Артем незадолго до смерти писал: «Пушкин и Хлебников – мои любимые поэты… Том пушкинских стихов я таскал с собой в вещевом мешке в годы гражданской войны по всем фронтам».

Это прямое сближение Пушкина с Хлебниковым звучит экстравагантно. Но ранний Веселый так увлекался иногда фонетической стороной слова, что доходил до зауми. И тем не менее я считал и считаю, что все это имело далеко не решающее значение для романтически приподнятой, яркой прозы Артема Веселого.

В Лефе Артема привлекал больше всего сам Маяковский с его революционным пафосом, с его темпераментом бойца, несущего в поэзию и новое содержание и новую форму. И Маяковский чувствовал в Артеме Веселом «своего» и одобрительно отзывался о его работе.

Вот что написал Николай Николаевич Асеев незадолго до своей кончины: «Артем Веселый сразу рванулся к Маяковскому, чуя в нем своего, родного по революции писателя. Уже эти трое (Маяковский, Есенин, Веселый. – М. Ч.) могли представить новое в литературе того времени».

Для Н. Асеева, революционного поэта и ближайшего друга Маяковского, новое, революционное в литературе двадцатых годов представляли прежде всего Маяковский и Есенин и рядом с ними Артем Веселый. Список этот, разумеется, можно и следовало бы пополнить, но самый отбор, сделанный Асеевым, весьма характерен.

Чувство народного языка было у Артема Веселого необычайное. Интересно вспомнить об отношении к этому языку Льва Толстого. Один из друзей Толстого, Н. Страхов, писал о Льве Николаевиче в 1879 году: «Он стал удивительно чувствовать красоту народного [272/273] языка и каждый день делает открытия новых слов и оборотов, каждый день все больше бранит наш литературой язык, называя его не русским, а испанским».

Недовольство оторванностью литературного языка от его народных источников – давнего происхождения. Подумать только – 1879 год! Это было время, когда литературный язык создавали Тургенев, Некрасов, Достоевский и сам Толстой. Золотой век русской литературы. А Лев Николаевич называет литературный язык не русским, а «испанским».

Пусть тут есть немалая доля полемического преувеличения, но само это высказывание Толстого симптоматично.

После революции проблема взаимосвязи языка народного и литературного стала еще острей и значительней.

О том, что революция, потрясшая все сферы народной жизни, не могла не отразиться и на языке, говорил Горький, который призывал литераторов прислушиваться к языку народных масс, к образующимся новым словечкам и словесным сочетаниям. Он предлагал литераторам даже самим создавать новые слова, потому что старыми словами не всегда можно выразить новые понятия.

Об этом же говорил и С. Н. Сергеев-Ценский, когда он писал члену-корреспонденту Академии наук Л. М. Сапожникову: «В том-то и дело, что жизнь наша теперь ввела в язык русский не тысячи даже, а десятки тысяч новых слов, которых не было в языке наших классиков, и нам, продолжателям дела классиков, приходится туго: нам не только самим надо знать эти слова, но и вводить их бестрепетно в беллетристику…»

Артем Веселый уже в начале двадцатых годов с необыкновенным рвением принялся собирать, отбирать, изучать и вводить в свои книги эти новые слова революционного народа. И Горький, выступая в 1928 году перед нижегородскими рабкорами и писателями, сказал: «Например, у Артема Веселого можно встретить очень хорошие слова…»

С восторгом рассказывал мне Артем о «пудах писем», которые он получал от участников гражданской [273/274] войны. Война еще полыхала, и Артему, который работал одно время в агитпоезде на юге России и уже мечтал о будущем романе, пришла счастливая мысль обратиться к красноармейцам, крестьянам и казакам с просьбой рассказать как могут о войне. «Пуды» ответных писем были бесценными документами крестьянской, солдатской, матросской речи.

Потом Артем Веселый предпринимал не раз специальные экспедиции в глубины страны, прислушиваясь к языку народа, к его говорам и песням, частушкам и пословицам, собирая алмазы русской речи. Только по Волге, Каме, Чусовой, Иртышу он проплыл на лодке около двенадцати тысяч километров. Только за два года он записал около двух тысяч послеоктябрьских песен и частушек.

Как-то разговорился о Веселом с К. Г. Паустовским. Из случайных реплик Паустовского у меня создалось впечатление, что он очень хорошо относится к Артему Веселому. Это было вдвойне интересно, – иногда сходятся и понимают друг друга совершенно разные, казалось бы, таланты; разные и по стилю, и по направлению творчества, и по всему мироощущению.

– Верно ли, – спросил я Константина Георгиевича, – что вы высоко цените Артема Веселого?

– Да, конечно, – ответил Паустовский. – Очень талантлив, и человек был хороший. Это с виду он был угрюмоват… Я ведь его знал. Он ко мне захаживал. Может, покажется странным: мы такие разные…

– А знаете вы, – сказал мне вдруг с оживлением Паустовский, – что Артем почти всегда носил с собой библию. Он знал ее чуть ли не наизусть.

Я изумился. В те годы, когда я встречался с Артемом Веселым, этого не было. Во всяком случае, он мне о библии никогда не говорил.

Видя мое изумление, Константин Георгиевич добавляет:

– Это для языка, конечно. Он изучал язык библии.

И я подумал: как был неистов Артем, как широк – от летописей времен Ивана Грозного до частушек Октябрьской революции и до библейских пророков! И как [274/275] неутомим в своих поисках сильного, огневого, поражающего слова.

Артем Веселый не мог в то время знать письма Горького Леониду Андрееву от 1900 года (оно было опубликовано только недавно), в котором Алексей Максимович писал: «Читайте хорошие книги: Библию, Шекспира, Сервантеса, Гейне и т. д.». Не знал Артем, но отношение к библии было у него, по-видимому, такое же.

В 1932 – 1933 годах мне были неизвестны многие детали жизни и работы Артема Веселого. Сам он был неразговорчив и меньше всего любил говорить о себе. Этим, а также всей своей манерой держаться в литературной среде он так отличался от многих молодых писателей того времени, что даже Вяч. Полонский написал: «Сам он человек дикий, малообщительный, не навязывал себя читателю… Артем Веселый остался в стороне от поветрия саморекламы, которая, как дурная болезнь, заразила некоторых молодых».

Все это верно; только слово «дикий» следовало бы заменить на простое и более точное в данном случае – «скромный». Артем чувствовал в себе большие силы, предъявлял к себе огромные требования, но он прекрасно сознавал также свои недостатки и всю жизнь страдал от неполноты своего образования, от того, что бушующие в его душе образы не находят того выражения, к которому он стремился.

Подруга юности Артема Веселого Ольга Ксенофонтовна Орловская говорила мне: «Я знала Артема всегда остро не удовлетворенным своими вещами». Когда Веселый написал «Страну родную», роман, в котором главное место занимали уже не анархиствующие Васька Граммофон и Мишка Крокодил, а подлинные революционеры, большевики города и деревни, то на радостях он тут же сообщил Орловской: «Страна родная» – моя первая серьезная вещь и большая победа…» Но в этом же письме говорил: «Роман закончен. Срочно требуется твое карающее перо. Приезжай. Режь. Прессуй. Просеивай сквозь сито!..»

Через две недели Орловская приехала.

«Когда… я перешагнула порог его темноватой, видимо из коридора приспособленной комнаты, – я [275/276] застала его совсем в другом настроении. Откашливая смущение, он посмотрел на меня с виноватой улыбкой, которая делала его похожим на гигантского ребенка из детской сказки, и сказал:

– Насчет романа, Ольга, я тебе наврал. Никакой там особой победы нет. Какая победа? И боя не было! Еще только маневры. Опять: сырье, мгла, хаос. Размахнулся широко, гребнул мелко.

Я сказала, что все это его фантазия и ненужное самобичевание.

Он вспылил:

– Не лезь в мои заступники. Правду говорю.

И добавил, вдруг радостно засияв глазами:

– Вот Серафимович написал на ту же тему – это вещь!» (Артем имел в виду только появившийся тогда «Железный поток».)

Такое неудовлетворение созданным присуще каждому большому художнику. Никогда, по-видимому, образ, вызревающий в сердце и уме художника, не может получить идеально полное выражение в слове, краске, мраморе. Но неудовлетворенность Артема Веселого имела свои особые причины. Он вырастал духовно, технически, литературно каждый день, и то, что он сделал вчера, он сегодня мог бы сделать уже лучше, а завтра еще лучше.

А. М. Горький писал однажды Л. Сейфуллиной: «Вы человек талантливо чувствующий и Вы имеете все данные для того, чтоб талантливо знать, талантливо различать нужное от ненужного, находить в навозе жизни ее жемчужные зерна».

Замечательно это ясное разграничение Горьким разных сторон таланта. Большой художник, большое произведение создаются только в результате гармонического единства нескольких сторон таланта. Талантливо чувствовать… Это много, но еще недостаточно; надо талантливо  з н а т ь,  талантливо  о т б и р а т ь…  Тут-то и выступает роль мировоззрения.

Молодой Артем Веселый прежде всего талантливо чувствовал. Талант знания и отбора он только накоплял в процессе поистине героической работы. Обстоятельства его личной судьбы так сложились, что он только [276/277] начал приводить в соответствие талант чувства с талантом знания и отбора и погиб, не успев дойти до поры полного расцвета, на какой он был безусловно способен.

 

Моя работа над диссертацией подходила к концу, хотя я вынужден был работать второпях, отвлекаясь на редакционные дела в «Красной ниве». Я пытался разобраться в противоречиях Артема Веселого, в самых разных влияниях, которым он подвергался.

Буржуазные теории искусства проповедовали, что общественная деятельность писателя, даже его мировоззрение ничего общего не имеют с его творчеством. Алексей Николаевич Толстой в двадцатых годах писал, что художественное произведение возникает «как сон». Даже Л. Аксельрод-Ортодокс, выступавшая от имени марксизма, человек, близкий Плеханову, считала, что убеждения художника не имеют значения и что сама натура художника делает его материалистом.

Мы опровергали эти утверждения, клеймили их идеалистический характер и яростно защищали роль мировоззрения в искусстве. Но быстро выяснилось, что регулярная уплата членских взносов в кассу Коммунистической партии, даже твердые коммунистические взгляды, даже готовность рисковать за них жизнью еще недостаточны для того, чтобы создать книгу, пронизанную коммунистическим мировоззрением.

Талант? Да, конечно, если нет художнического таланта, все лучшие намерения остаются нереализованными. Но в талантливости Артема Веселого никто не сомневался. Этот талант пер из каждого абзаца, иногда из каждой строки артемовского письма. Тогда что же? Откуда эти противоречия, которые действительно кричали?

Я снова перечитывал произведения Артема, внимательно прислушивался к его словам, когда мы встречались, пытался раскачать его, такого скудного в устной речи, на подробный разговор. Он отвечал охотно, даже сердечно, но я чувствовал, что он сам ищет объяснение самого себя. [277/278]

Я расставлял отдельные вехи. 1917 год – молодой самарский рабочий Николай Кочкуров со всем азартом юности отдается революции. С марта 1917 года он уже член партии большевиков. Из ссылки возвращается руководитель самарских большевиков В. В. Куйбышев. И молодой революционер получает первые уроки большевистской мысли и практики от этого испытанного бойца. И даже литературные уроки. Потому что Куйбышев, председатель Совета, неутомимый агитатор и организатор, редактирует в то же время «Приволжскую правду», в которой начинает сотрудничать Николай Кочкуров.

Бои с врагами революции – на каждом перекрестке, на каждом митинге, в каждой заметке. А вскоре и бои огнем, в одном из этих боев Николай Кочкуров был ранен.

Когда в сердце и воображении Николая возникли первые художественные образы, первая мечта и желание самому писать? Точно установить это вряд ли смог бы и сам Артем Веселый. Во всяком случае, очень рано, может быть еще в школьные годы. В 1917 году он пишет рассказ «Первая получка», и не надо лупы, чтобы разглядеть в нем влияние Горького.

В горячке партийной работы, в перерывах между боями Николай набрасывается на книги. А книги были разные. Едва ли не первым по времени советским романом был «Голый год» Бориса Пильняка. Пильняк вообще ходил в «первых писателях». А революция изображалась Пильняком как стихия, как метель, заметающая все кругом. А фраза нарочито ломалась, и весь шик был в том, чтобы сказать позаковыристей, туманнее, вычурнее. Но таким был не один Пильняк, а многие писатели того времени, занимавшие читательское внимание.

Учителями молодых писателей в Пролеткульте выступали Андрей Белый и Вячеслав Иванов, и никто еще не осмеливался подвергать открытой критике их символистскую эстетику стихийности, зыбкости, изломанности чувств и стиля.

Артем Веселый впитывал все это жаждущим умом, но как? Твердо можно сказать только то, что он не был [278/279] тогда подготовлен к тому, чтобы критически подойти ко всей этой «премудрости».

Он бросился в Леф, но вместе с революционной страстностью Маяковского встретил там культ экспериментов Велемира Хлебникова. Он принял Хлебникова как откровение тем легче, что и в жизни, среди матросской и партизанской вольницы, он встречал занимательное словотворчество и заумь.

Потом Артем Веселый пришел в «Перевал», где было много уже заметных писателей, в том числе коммунистов. А в «Перевале» он услышал критиков и теоретиков, которые говорили о первозначимости «детских впечатлений» и очень мало значения придавали мировоззрению. В это время вышли такие книги, как «Чапаев» Фурманова, «Железный поток» Серафимовича, «Разгром» Фадеева, в которых ясная мысль и воля большевиков уже несомненно преобладали над стихийностью чувства и слова. Эти книги произвели на Артема Веселого огромное впечатление.

Он стукнулся в двери РАПП (Российской ассоциации пролетарских писателей), но рапповская бюрократия «преступно отогнала», как сказал Дм. Фурманов, необычно острого и талантливого Артема.

Вот сколько было, при самом поверхностном огляде, разных и противоборствующих влияний. И каждое оставило в чутко восприимчивом молодом писателе какой-то след. А помимо этих литературных влияний и прежде всего была жизнь, противоречивая жизнь бурных лет, которой Артем хлебнул по горло.

Да, сложная штуковина человек. А человек-художник тем более.

Весною 1933 года в Литературном институте красной профессуры была назначена открытая защита моей диссертации «Певец партизанской стихии (о творчестве Артема Веселого)». Собралась обычная в таких случаях публика – икаписты, литературоведы, критики, профессора. И вдруг в этой же академической среде появился Артем Веселый – высокий, в сапогах, свободной русской рубашке, с лицом бывалого солдата.

Артем уселся где-то на задних скамьях и внимательно слушал. Выступлений было много. Говорили – [279/280] некоторые подолгу – А. Лежнев, выступавший официальным оппонентом, М. Храпченко, С. Динамов, Б. Волин, Н. Глаголев, Е. Усиевич, М. Серебрянский, О. Брик, Д. Мазнин, И. Сац. Говорили о противоречивых тенденциях в произведениях Веселого, о его ошибках, о языке, о понимании стиля, о романтизме и реализме и, разумеется, пытались, в духе того времени, дать возможно более точное определение, интересы какого же класса выражают произведения Веселого – пролетариата или крестьянства, а если крестьянства, то какого – беднейшего или середняцкого. Понаторевшие в политических дискуссиях, многие из нас и в этих определениях, касающихся искусства, проявляли немало ловкости и казуистики, говоря, например, что большевик Артем Веселый в своих художественных произведениях является выразителем крестьянства беднейшего и отчасти середняцкого, колеблющегося, которое, однако, переходит на позиции пролетариата.

Перечитывая сейчас стенограмму выступления, я нахожу, что А. Лежнев отнесся к диссертации весьма доброжелательно, отметил ее достоинства и сказал о некоторых недостатках, но Лежнев был одним из главных критиков «Перевала», накал групповой борьбы был еще силен, и каждое критическое замечание перевальцев воспринималось нами как коварный выпад идеологических противников. Поэтому ему резко возражали и Динамов и Серебрянский, да и я в заключительном слове не упустил случая добавить полемического перцу.

Дискутировался, в частности, вопрос, который, по-моему, и сейчас не потерял своего значения. А. Лежнев снова поставил под сомнение тему диссертации. Он сказал: «Я не считаю удачным выбором темы для защиты диссертации тему о творчестве писателя, хотя и очень талантливого, но молодого, который… проходит только первый этап своего развития… Я думаю, что т. Чарный лучше поступил бы, если бы выбрал для монографии более законченного, менее бродячего писателя, чем Артем Веселый».

Лежневу возражали, и в этом споре сказался разный подход спорящих к литературе как орудию общественного развития, разное понимание роли критики, разное [280/281] понимание мировоззрения и воли в искусстве. А Лежневу был ближе подход староакадемический, когда в искусстве подчеркивается прежде всего «отражение» жизни; когда и критик, вернее, литературовед по прошествии значительного времени спокойно, без риска больших ошибок, подводит баланс творчеству писателя. Для нас, воспитанных на большевистских идеях активной переделки мира, важна была прежде всего роль искусства как орудия борьбы, а в критике возможность тут же, немедленно влиять на направление развития читателя и писателя.

Я возражал Лежневу: «У Артема Веселого всего четыре книги, и то незаконченные, но эти талантливые книги читают миллионы читателей. Для меня очень важно, как понимают эти миллионы произведения Артема, полные противоречий, и как понимает их он сам. Потом, когда Артем Веселый сформируется окончательно, я смогу вернуться к нему, если буду жив…»

Артем Иванович просидел в зале все долгие часы наших дискуссий, внимательно слушал, в перерыве беседовал с товарищами. Это была первая диссертация в ИКП о современном, да еще молодом писателе. Переживая вновь теперь эти наши волнения более чем тридцатилетней давности, я думаю: а что, разве плохо было бы, если бы и сейчас, в университете, обсуждалась бы диссертация о первом периоде творчества В. Тендрякова, например, или В. Аксенова, или А. Вознесенского? Если бы основательно были разобраны первые произведения этих молодых писателей, раскрыты разные тенденции, проявившиеся в их опытах, и было бы убедительно показано, что куда ведет…

Пожалуй, было бы небесполезно. Что касается Артема Веселого, то Сергей Сергеевич Динамов, заведующий сектором искусств ЦК партии, выступая, сказал, между прочим: «Артем Веселый после прочтения этой книги (диссертации) должен быть другим писателем. Он мне говорил, что он получил очень много от этой работы, он переделал некоторые свои произведения в связи с работой т. Чарного».

То же сказал примерно и директор ИКП Б. М. Волин. Артем Веселый подтвердил, что он соглашается в [281/282] основном с критикой по его адресу, которая содержится в диссертации, что он считает эту критику для себя полезной и благодарит за нее. Это заявление было несколько необычно для тогдашней литературной среды и произвело впечатление.

Как Артем Веселый способен поправлять себя, дополнять, улучшать, я уже знал. В моей работе была посвящена этому специальная главка. И если я ему чем-нибудь действительно помог, то лучшей награды за свой труд мне и желать было нельзя.

Диссертация была признана защищенной и вскоре издана отдельной книжкой.

Артем Веселый упорно работал, неизменно обогащаясь духовно и все более расширяя свои творческие планы. Но кое-кому нравилось видеть в нем «дикое перо» и самую эту «дикость» превращать в достоинство.

Совсем недавно Сергей Бондарин опубликовал рассказ о своей встрече с Артемом Веселым в 1925 году. Веселый будто бы сказал: «У тебя правильно сказано: «Артем – мужик… Ему трудно понять законы города…» Это мне и нравится. Это верно. Не полюбил я города, не полюбил железо и электричество, хотя и присматривался на броненосцах к разной современной механике… Я человек примитивный и примитивно понимаю свое революционное назначение. Пускай не мудрят…»

Если талантливого писателя Сергея Бондарина не подвела память и он точно передает слова Артема, то очевидно, что, юный, в те годы только начинающий писать, он не уловил полемической иронии в этих словах.

Большевик с 1917 года, участник гражданской войны, партийный работник, Артем Веселый никак не примитивно понимал свое революционное назначение. И совершенно неверно, что он не полюбил города. Ведь в 1925 году уже вышел в свет роман «Страна родная», где рядом с деревней любовно изображены люди города.

В 1934 году Артем Веселый приехал в Ленинград. В газете «Литературный Ленинград» он писал о своей работе над романом «Россия, кровью умытая»: «В плане работы у меня – 16-й год, империалистическая война, фронт, тыл, деревня, подход к февральской революции, нарастание забастовочного движения в пролетарских [282/283] центрах, первые дни февральской революции в Петрограде. Это будет самая первая глава романа. Дальнейшие главы показывают революцию на периферии, но какая же революция без столицы – без этого мотора революции.

Я хочу задержать свой взгляд на Выборгской стороне и собираюсь прожить в Ленинграде месяцев пять для сбора материала. Я хочу посмотреть улицы Выборгской стороны, как они выглядят днем, утром, вечером, когда выходят рабочие с заводов, как они живут, веселятся, говорят.

Дальше в романе будет показан Октябрь в Москве. Для этого я использую материал Истпарта, над которым работаю уже полтора года. Роман мой закончится главой о Перекопе. Таким образом, роман Р. К. У. («Россия, кровью умытая») объемлет всю гражданскую войну. Я надеюсь, что года через два-три книга будет закончена».

Из этого сообщения самого писателя мы видим, что его основное произведение – роман «Россия, кровью умытая» – должно было приобрести совершенно не тот характер, какой читатели знали по опубликованным фрагментам. С изображения стихийных сил революции и партизанщины центр переносился на пролетарское сердце страны, на основные движущие силы революции, на партию.

Артем Веселый мечтал еще о нескольких годах работы. Но судьба не дала ему этих лет.

В начале 1934 года я уехал за границу, а когда вернулся в конце 1937 года, то узнал, что Артема Веселого уже нет.

Тотчас же после реабилитации Артема Веселого в Союзе писателей была создана комиссия по его литературному наследству, в которую включили и меня. Естественно, что все мы нетерпеливо ждали возможности вернуть в литературу талантливых писателей, произведения которых были в забвении двадцать лет. Выросли уже новые поколения молодежи, которые и не слыхали об Артеме Веселом, Бабеле, Иване Катаеве и других писателях, заложивших немало камней в фундамент советской литературы. [283/284]

В сентябре 1957 года в журнале «Октябрь» появился мой очерк – литературный портрет Артема Веселого. В это же примерно время были опубликованы и другие статьи о реабилитированных – И. Эренбурга о Бабеле, К. Зелинского о Павле Васильеве, В. Гоффеншефера об Иване Катаеве.

Статьи эти и очерки можно бы рассматривать как своего рода некрологи у открытых через двадцать лет могил… Неудивительно, если в них говорилось о достоинствах погибших писателей больше, чем о недостатках, если в них оказалось больше положительных эпитетов, чем отрицательных.

Конечно, историю литературы, так же как и общую историю, не следует ни ухудшать, ни приукрашивать. Политическая, гражданская реабилитация писателя не означает амнистии его литературных ошибок и неудач. И можно бы с симпатией встретить последующую попытку критиков и историков литературы все поставить на свое место.

Но А. Макаров, критик талантливый и плодотворно работавший в литературе, почему-то объединил таких разных по своему стилю, значению и мироощущению писателей, как И. Бабель, Артем Веселый, Иван Катаев, Павел Васильев (объединенных в данном случае только тем, что все они через двадцать лет реабилитированы), и стал усиленно доказывать, что авторы статей о них… перехвалили.

В статье А. Макарова «Разговор по поводу», напечатанной в журнале «Знамя», особенно досталось автору очерка об Артеме Веселом, мне грешному. Совершенно пренебрегая тем, что в свое время М. Чарный напечатал ряд статей и книжку об Артеме Веселом, А. Макаров обвинил его сейчас в том, что его очерк полон «безудержных похвал», что он «производит впечатление речи защитника, цепляющегося за любой повод, чтоб представить своего подзащитного в возможно наиболее ослепительном свете».

Сам же Макаров предъявил Артему Веселому длинный список обвинений. Он считает, что, «не сумев найти главное звено в изображаемой им действительности, Веселый, по существу, всю свою творческую жизнь был [284/285] обречен дорабатывать одну книгу, тщетно пытаясь ввести в железные берега свое литературное буйство». Макаров говорил о «недостаточности идейно-исторического содержания» произведений Веселого, об их мнимой эмоциональности и яркости, о безвкусице многих его образов и заявил: даже если бы Артем Веселый и не погиб во цвете лет, то все равно он вряд ли бы сделал что-либо лучшее, а если бы он стремился переработать свой роман «Россия, кровью умытая», то «едва ли бы эта переработка что-либо изменила в романе».

Говорить о тактичности подобных заявлений в таких трагических условиях уже не приходится. Нашлись и другие охотники «разоблачать» Веселого.

Таким образом, борьба за Артема Веселого продолжалась. Не за амнистию, разумеется, его действительных ошибок, а за того молодого писателя, который, несмотря на свои ошибки, дал сотни страниц подлинно революционной, ярко талантливой, поэтической прозы.

Но ведь книг Веселого для современного читателя не существовало, они давно были изъяты из всех библиотек. Основной задачей комиссии по литературному наследству было добиться переиздания книг Артема Веселого. С помощью Центрального Комитета партии нам это удалось. В 1958 году в издательстве «Художественная литература» вышел большой однотомник, куда включены важнейшие произведения Веселого; им предпослано мое предисловие.

Новые начала нашей общественной жизни, заложенные на XX съезде партии, укреплялись с каждым годом. В печати стали появляться многочисленные материалы, помогающие воссоздать подлинную историю революции и ее героев, а также историю советской литературы. В журнале «Новый мир» были напечатаны воспоминания об Артеме Веселом Ю. Либединского, А. Глебова, А. Костерина; в куйбышевском альманахе «Волга» – воспоминания Орловской. В 1960 году издательство «Советский писатель» выпустило мою книжку «Артем Веселый», значительно обновленную по сравнению с «Певцом партизанской стихии». Но отклики в печати на эту книжку, как и на однотомник самого Веселого, были минимальные. [285/286]

12 апреля 1961 года комиссия по литературному наследству Артема Веселого устроила вечер его памяти. Малый зал в Центральном доме литераторов был переполнен.

Каждый литератор знает, что одно дело обращение к читателю через печать и другое – встреча с ним глаза в глаза. Как-то, примет этот читатель Артема и слово о нем вот сейчас, через двадцать таких лет и после журнально-газетной проработки последнего образца?

Говорили об Артеме Веселом Валерия Герасимова, И. М. Гронский, в тридцатые годы редактор газеты «Известия» и журнала «Новый мир». Подвойский (брат виднейшего организатора Красной Армии Николая Ильича Подвойского и сам активный участник гражданской войны), художники, иллюстрировавшие произведения Артема, автор этих строк… Говорили с воодушевлением, с болью, с гордостью за необыкновенный талант этого народного самородка, вспоминали разные детали встреч с ним.

Асеев, который был уже тяжело болен, прислал через дочь Артема Веселого, Заяру, письмо, которое было тут же на вечере оглашено. Известный поэт и знаток русского художественного слова Николай Николаевич писал:

«В Артеме Веселом запропал, по моему мнению, один из лучших писателей советского времени. Он не был похож ни на какое уже известное в литературе прошлого явление. Его размашистая, неудержимым напором движущаяся проза порой казалась безродной дочерью народа, дикой и неустроенной в своей судьбе. Ни один писатель тех лет не обладал такой могучей уверенностью в своей речи – речи, непосредственно воспринятой от народа.

Иногда этот говор, эта разноголосица заставляли настораживаться своей непосредственной обнаженностью. Слова нежные и грубые, грозные и одухотворенные соединялись в отрывочные периоды, как бы вырвавшиеся из уст народа. Грубость и подлинность некоторых выкриков отталкивали любителей изящной прозы тургеневского стиля. Сложность множества слившихся в одну речевую лаву выражений, присловий, здесь [286/287] же в процессе творчества явившихся из революционной волны на ее гребне, заставляли отступать от оценки критиков, не имевших еще практики в разборе таких явлений.

Поэтому замечательная эпопея «России, кровью умытой» не вызвала длительных дискуссий и глубоких оценок, служа скорее примером революционно-стихийной удали, а не совершенно новым литературным явлением.

Артем Веселый пытался, и не только пытался, но и осуществлял роман без героя, вернее, с массовым героем, в котором соединялась такая множественность черт народов, образовывавших население бывшей царской империи, что не было возможности воспринять эти черты как объединяющие кого-нибудь. И вместе с тем рос и возвеличивался могучий облик стихии народной, ее единой воли, несущей новые слова и новые возможности существования.

Ни у кого из известных мне писателей прошлого и настоящего не было такой свободы выразительной речи, такого бесшабашного и вместе с тем волевого ее провозглашения.

По-моему, Артем Веселый мог бы стать совершенно невиданным и неслыханным советским писателем, открывавшим дорогу всему языку, всем чувствам народа без прикрас и преувеличений, без педагогических соображений, что дозволено в строении и стиле произведения.

Я люблю и «Россию, кровью умытую», и «Реки огненные», и «Гуляй-Волгу». Еще нет исследования о новом, необычайном стиле этих вещей, о языке и композиции произведений этого богатырского эпоса.

Николай Асеев.

11 апреля 1961 г.».

Вечер удался. Было ясно, что единое чувство объединило всех собравшихся, чувство уважения и благодарности к замечательному, хотя и не полностью раскрытому, таланту Артема Веселого.