Черные дни

Деревенский рассказ

I

По рыжему глинистому бугру раскинулась маленькая деревенька Репьевка. Под боком у ней роется сердитая речушка Чкала, каждую весну она больше и больше размывает [251/252] рыхлый глинистый берег, и прибрежные крестьянские избы пятятся на бугор.

По другую сторону приткнулось кладбище с почерневшими, кривопоставленными крестами.

Как далекие, глухие раскаты грома доносились до Репьевки вести о происходящей где-то титанической борьбе. Первые вести привезли односельчане, ездившие в уездный город с хлебом. Слышно было, что где-то идут чехословаки, и в некоторых местах рушится власть большевиков, власть, стоящая за бедный народ. В следующее воскресенье в соседнем селе Спасском поп в проповеди более подробно растолковал происходящие события, после был отслужен молебен, и поп с дьячком со слезами на глазах молили Бога о даровании победы над большевиками.

В этот же день зажиточные мужики ликовали и на сходке грозили расправиться со всеми большевиками-односельчанами, а таковых было немало.

Выступить против Советов открыто кулаки еще боялись и говорили:

– Нам все равно, властвуй хоть Миколай, хоть Ермолай, только порядок давай.

Весть о разгоне в некоторых местах Рабоче-крестьянского правительства была для репьевских бедняков неожиданной, а потому они в первое время растерялись и не знали, что делать.

Через три дня через деревню прокатился разбитый отряд красных и скрылся в степи.

Вслед за ним, как стая кровожадных волков, промчалась сотня казаков, к которым особенного доверия деревня не питала еще с пятого и шестого годов, когда эти же казаки приезжали на усмирение и секли мужиков нагайками.

Прошла еще неделя. В Репьевку приезжал конный отряд вооруженных людей, арестовал председателя Совета – фронтовика Павла Лопухова – и уехал.

В деревне наступило относительное спокойствие. Крестьяне горячо взялись за косьбу. Время не ждало, на высоких местах уже начала осыпаться рожь, а там нужно было торопиться с уборкой овса, ячменя, проса. С наступлением же бабьего лета немало предстояло работы со льном и коноплей. [252/253]

II

Солнечный воскресный день. В Спасском храмовой праздник. Поздняя обедня там уже давно отошла, и молящиеся – нарядные бабы, девки и мужики Репьевки – расползаются по своим избам чай пить и есть пироги.

Староста Трофим Пахомыч, полежав немного на полатях после обеда, встал и, одев суконную поддевку, вышел на улицу.

Трофим Пахомыч слывет мужиком скупым и богатым не только в своей деревне, но почитай вся волость относится к нему с почетом и уважением. Раньше он торговал в Спасской церкви свечами, а теперь вот уже три года, как ходит в старостах. На деревне считается умным и обстоятельным мужиком. Семья небольшая – кроме жены, живут с ним два сына, а третий старший служит в городе приказчиком в богатой рыбной лавке. Хозяйство тоже поставлено на широкую ногу, да и хлебец есть в запасе.

На улице пустынно, все отдыхают после пирогов.

Выйдя на крыльцо, Трофим Пахомыч увидел работника и велел привезти с гумна мякины, потом сердито плюнул и, нахлобучив поглубже на глаза картуз, пошел вниз по улице.

Со вчерашнего дня Трофим Пахомыч был не в духе. Ночью долго ворочался с боку на бок, вздыхал и до самых петухов не мог уснуть. Его все беспокоила мысль: для чего приехал тот господин.

Да, действительно, вчера в Репьевку приехал какой-то господин. Прошел прямо в помещение, где раньше помещался Совет, и велел сбирать сход; но ввиду позднего времени сходка отложена на сегодня.

Совет помещался почти на краю села в светлом большом флигеле.

Староста шел сейчас туда и надеялся, что авось господин уехал. Надежда не оправдалась. Когда он вошел в прихожую, то увидел висевшее на гвозде ватное потрепанное пальто и знакомую рыжеватую шляпу. Он недовольно крякнул и, расправив волосы перед зеркалом, вошел в зал.

Господин сидел за столом и копался в бумагах.

– Мое вам почтенье, – выдавил из себя Трофим Пахомыч и, не глядя на господина, сел у стены на диван, обитый выцветшим ситцем. [253/254]

Господин имел невзрачный тщедушный вид. Это был агитатор, посланный по уезду из губернского города. Он посмотрел поверх очков на сидевшего на диване Трофима Пахомыча и спросил:

– Не вы ли будете староста?

– Самый он, – встал тот, хотя и почтительно, но с сознанием собственного достоинства.

– Сходка собрана? – опять спрашивает господин, складывая бумаги в сумку.

– Пока что нет, – заволновался староста, – разя мыслимо эдаку рань. Еще народ закусить как следует не успел, созвать это можно счас, моментом, это нам не долго.

Господин волнуется.

– Ах ты, как же это так, ведь русским языком я вчера сказал, чтоб утром сходку собрали.

Староста озабочен.

– Говорить-то ты знамо говорил, да только и я тебе сказываю, что рано мол больно, безовремя.

– Мне ждать тут некогда, когда вы выспитесь да пирогов наедитесь, дурачье народ.

Трофим Пахомыч с удивлением смотрит на расходившегося господина и не понимает, из-за чего тот так взбеленился.

«И чего зря орет, – с тоской думает он и одевает поддевку, – его слова ко мне не прилипнут, а так это он, для собственного удовольствия».

Самолюбие Трофима Пахомыча задето, хочется сказать зевластому господину что-нибудь дерзкое, но подавив это желание и бросив: – Счас собью, – он выходит на улицу.

«От дерьма подальше, – идет и соображает староста, – а то шут его знает, може какая важная персона, на лбу-то у него не написано».

Навстречу попался мужик Семен Кольцов, живший бедно, неподалеку от реки. Поздоровавшись, староста просит Семена пройти по правому порядку улицы и оповестить мужиков о сходе. Семен согласился исполнить эту просьбу, потому что собирался попросить у Трофима Пахомыча немного денег для расчета косцов.

Сам староста пошел по левому порядку улицы, он подходил к каждой избе и стучал по раме увесистой суковатой палкой.

– Эй, старшой, на сход собираться! [254/255]

К окну подходит старший семейства с заспанной рожей, из-за него выглядывают бабы, ребятишки.

– Ты что, Трофим Пахомыч?

– Сход, слышь, собираться, аль оглохли, черти!

Старшой почесывается и отходит от окна. Чертыхаясь и проклиная все на свете, Трофим Пахомыч идет дальше.

– Хозяевы, ей! не промедля ни одной минуты на сход, живо!..

Наконец, весь порядок пройден, теперь можно ожидать, что через полчаса начнут собираться мужики; староста идет домой отдыхать.

Жена, увидав его недовольное лицо, с испугом спрашивает:

– Ты что, отец, аль не все слава Богу?

Вопрос жены раздражает Трофима Пахомыча.

– Не твое дело, – сердито говорит он, – принеси квасу холодного.

– Да ведь я так, не со зла.

– Ладно… ладно.

Напившись холодного квасу, Трофим Пахомыч успел даже немного соснуть, прежде чем работник доложил ему, что начали собираться мужики.

Он надел только что смазанные дегтем сапоги, поддевку, новый картуз и пошел на сход.

III

С обоих концов деревни поодиночке и небольшими группами лениво идут мужики. У лавочки на груде бревен уже собралось человек десять, среди них был и сердитый господин.

Подойдя к собравшимся, Трофим Пахомыч снял картуз и поклонился.

– Здорово, почтенные.

Мужики тесно обступили его и начали допытывать, насчет чего собрался сход.

– А шут е знает, – тихо говорит он и разводит руками, – вот послушаем, узнаем.

Наконец, «мир» собрался.

Господин поднялся на бревна и начал что-то вычитывать по бумагам. Мужики, стоявшие на почтительном расстоянии, сперва слушали внимательно; потом, когда всем стало ясно, что все равно ничего не понять из мудреной речи «олаторя», [255/256] начали вести между собой разговор о хозяйстве, о предстоящей уборке хлеба и разделе леса.

Оратор продолжал читать о сборе хлеба в Северной Америке в 1916 году, приводил миллионные числа (которые и выговорить-то трудно) собранной где-то ржи.

Мужики бесцеремонно позевывали, вели между собой громкий разговор, а некоторые уже ушли.

Староста стоял в сторонке с группой богатых мужиков и все старался понять, к чему клонит господин.

– Хитрый анафема, не говорит прямо, а все вокруг да около.

Наконец один из мужиков обозлился, что приходится попусту время тратить, и, откашлявшись в кулак, сказал, обращаясь к господину:

– Вот што… складно ты говоришь, хорошо. Человек ученый, вумный, да только и мы не дураки, видим, што умаслить хочешь. Мильены да тыщи… нам в них никогда не разобраться, а ты короче говори, что надо?

– Знамо, нече трепать языком, что овца хвостом, – поддержали другие, – мы люди занятые.

Оратор высморкался в платок, сложил в сумку бумаги и сказал:

– Хлеба надо… в других губерниях народ с голоду мрет, а вы кислушку гоните. Потом народу надо… солдат за два года.

– Хле…ба, со…лдат… – хором протянули мужики. – Вон оно што, то-то он и увивался округ нас.

– Товарищи, – кричит оратор, – соберем силу, разобьем большевиков, а потом отберем свою землю у немцев.

– Будя! – разом заорали несколько мужиков. – Эти сказки мы давно от урядника да исправника слыхали.

– Вон наша земля за гумнами, – показывает один мужик на кладбище, – ее и завоевывать не надо – и так нам достанется.

– Скажи ты нам, разлюбезный господин, – спрашивает оратора другой мужик, – а что за звери, большевики эти, до сей поры смекнуть не можем, за что они борются.

Оратор оживляется.

– Эта партия получает деньги от немецкого царя, – кричит он.

– Ври, ври, – поощряет кто-то из толпы мужиков, – послушать интересно. [256/257]

– Партия большевиков, – продолжает оратор, – борется против православия, против духовных лиц. Отряды красноармейцев, разъезжая по селам, грабят мужиков, отбирают у них хлеб, скот…

Кулаки слушали эту болтовню восторженно, временами то один, то другой из них восклицал:

– Правильно… верно.

Когда бедным мужикам надоело слушать бесстыдную ложь рассказчика, то кто-то посоветовал:

– Брось, барин… прыграшь. Мы тоже теперь не лыком шиты, не соломой крыты, видим без тебя, что бело, что черно.

Точно пчелиный улей загудел, заволновался «мир» и разбился на две группы: богатых и бедных.

Первых было всего человек двадцать во главе со старостой. Они стояли за то, чтобы поддержать «Утвердительное» собрание и дать хлеба, кто сколько может.

– А насчет самогонки это ты, господин, напрасно, – кричит бедный старик Родион, – самим животы подвело: варит ее тот, у кого хлеба много, а у нас в амбарах мыши с голоду дохнут… если бы не новый урожай, самим бы пришлось в петлю лезть.

– Вот староста жеребца мукой кормит, у них и берите, – раздается другой голос.

– А ты, Родион, побоялся бы Бога-то, – возражает кулак Михайла, – что на чужой-то стог вилами показывать, наживи свое да продавай.

– Кто бы говорил, а ты бы, Михайла, помолчал, – советует хромой многосемейный мужик, – наживать-то нам было некогда, мы за вас страдали, кровь лили.

Михайла не отстает.

– Нет, ты посмотри вон на него, на старика-то, ему издыхать пора, а он все на чужое зарится, больно завистливый, а страдать, так мы больше вашего выстрадали, душевно выстрадали.

– Знаем мы, как вы тут страдали! – кричит другой солдат. – Вот придешь домой, нажрешься говядины, напьешься самогонки, залезешь на полати, ляжешь кверху брюхом и страдаешь. Знаем, не рассказывай.

Споры затягиваются до сумерек. Деревенская беднота стоит на непримиримой точке зрения и грозит взять в колья казаков или чехов, которые придут отбирать у них последний хлеб и сыновей. [257/258]

Кулаки идут на уступки и обещают прислать в город своих сыновей, как только кончатся полевые работы.

Возбужденно рассуждая и встряхивая косматыми головами, мужики расходятся по домам.

Трофим Пахомыч идет к своему двору, вздыхает и злобно ругается.

На деревню спускается ночь, на улице тихо.

 

(1919)