Партизанский отряд матроса Рогачева замирил восставших казаков Ейского отдела и возвращался ко дворам. Дотошные разведчики пронюхали, будто в недалекой станице в старой казенке хранятся запасы водки.
Весть мигом облетела ночевавший в степи отряд.
Самовольно собрался митинг.
Рогачев, гарцуя на коне в гуще партизан, кричал:
– Ребята, контрики подсовывают нам отраву! Долой белокопытых! Напьемся – быть нам перебитыми! Не напьемся – завтра будем дома! Кто за бутылку готов продать совесть и свою драгоценную жизнь? Долой прихлебателей царизма! Я, ваш выборный командир, приказываю не поддаваться на провокацию! Казенку надо сжечь, водку выпустить в речку!
– Правильно, – подпрыгнул корноухий вихрастый мальчишка и завертелся на одной ноге.
– Неправильно, – отозвался другой партизан, – чего же ее жечь, не керосин.
– Спалить таку-сяку мать! – взвизгнул пулеметчик Титька.
– Жалко, братцы.
– Яд, – убежденно сказал подслеповатый старичишка Евсей. – Сорок лет пью и чувствую – яд.
– Комиссары сами пьянствуют, а нас одерживают. Суки!
– Верно. Ты, Рогач, на себя оглянись.
Рогачев, происходивший из крестьян станицы Старощербиновской, действительно прославился по Тамани не только незаурядной храбростью, но и разгулом.
– Братцы, – обрадовавшись догадке, заговорил рассудительный печник Нестеренко, – как мы с победой и как мы сознательные, то должны ее, эту треклятую зелью, разбавить водой, чтоб не так в голову ударяла, и с криком «ура» выпить всю до капли. [443/444]
– Совесть ваша, дядечка, серая, – с сожалением глядя на Нестеренко, сказал вихрастый мальчишка.
Приподнятый над кучкой хуторян рябоватый матрос Васька Галаган махнул бескозыркой:
– Уважаемые, и чего такое вы раскудахтались? Дело яснее плеши. Забрать водку – раз, выдать по бутылке на рыло – два, остатки продать и разделить деньги поровну… Тут и всей нашей смуте крышка.
Командиру удалось настоять лишь на том, чтобы не ходить в станицу всем табуном. Были поданы подводы. Выбранные от рот делегаты, возглавляемые каптенармусом, двинулись в поход.
В томительном ожидании прошел и час и два – посылы не возвращались. На выручку была послана конная разведка. Разведчики, божась страшными божбами, ускакали и тоже пропали.
Солнце покатилось за полдень.
Партизаны загалдели:
– Делегаты называются… Выглохтят все сами.
– Известно, темный народ.
– Товарищи, а не пахнет ли тут изменой? Может, их там перебили давно, а мы тут ворожим?
К возу Рогачева подходили все новые и новые партии партизан, требуя отправки.
Трубач проиграл сбор.
Отряд построился и, выставив охранение, в полном боевом порядке двинулся на станицу.
В станице перед казенкой гудела тысячная толпа. В помещении перепившиеся делегаты горланили песни и плясали гопака. Из распахнутых на улицу окон производилась дешевая распродажа водки. Партизаны всю дорогу уговаривались бить своих выборных, но, дорвавшись до цели, забыли уговор и, сшибая друг друга, кинулись к ящикам.
Гульнули на славу.
Горе подружило Максима с Васькой Галаганом.
Проснулся Максим первым, – его испугала тишина, – схватился за пояс: кобуры с наганом не было. Он огляделся… Просторная горница, в окнах зелень и солнце, на столе острыми огнями искрился пустой графин. Рядом, локоть в локоть, спал матрос.
– Э, слышь-ка, – принялся он его расталкивать, – слышь-ка, морячок!
– А! – открыл тот затекшие мутные глаза и сел. – Ты чего?
– Где мы?
– Где ж нам быть, как не у попа?
– У меня наган сперли.
– А? Наган? – Матрос цоп: кольта не было. – О, курвы, срезали! [444/445]
Дверь скрипнула. В горницу заглянул поп.
– Самоварчик прикажете?
– Где наши? – грозно спросил моряк, спрыгнув с постели и став в боевую позу.
– Ушли.
– Почему не доложил, лярва?
– Будил, не добудился.
– Давно выступили?
– На заре.
– Куда затырил наши самопалы?
– Не ведаю.
– Врешь, лохмач! Вынь да выложь. – Васька уцепил его за бороду. – А также где мой карабин?
– Не ведаю, – еще смиреннее ответил поп, стараясь высвободить бороду. – Вы вчера пришли ко мне пеши и безоружны, из карманов одни бутылки торчали.
– Это хуторские хапнули, больше некому, – сказал Максим. – Они тут свой партизанский отряд собирают, а оружия нехваток… Беда, с голыми руками пропадем ни за понюх табаку.
Васька выдернул из-за голенища бомбу.
– Есть одна.
– Мало.
– Мало? – Матрос свистнул. – Да я тебе с этой самой штукой любой кубанский город завоюю. Лошади есть? – повернулся он к попу. – За лошадей мы заплатим.
– И рад бы услужить, да нету. Жена с работником на хутор за рассадой уехала.
Босая девка внесла кипящий самовар.
– Долой! – приказал матрос. – Некогда чайничать. Прощай, батя, молись угодникам за доброту нашу.
Безоружные партизаны прошли из конца в конец всю улицу в поисках подводы, но подводы им никто не дал. Изрыгая складную, как псалмы, ругань, они покурили за околицей, переобулись и бодро зашагали по пыльной дороге.
Под солнцем курилась степь, свистали суслики, дремали курганы, омываемые полынными ветрами.
– Переложил, – поморщился моряк, – брюхо крутит и крутит.
– С перепою, – знающе сказал Максим. – На кружку кипятку намешай горсть золы и выпей, первое средство.
– Надо попробовать, а то несет меня, как волка. Вскакиваю ночью, сортир не знаю где, забегаю в чулан, вижу, на гвозде поповы праздничные сапоги висят… Ну, в один я напорол с верхом, а в другой не хватило.
Оба заржали так, что пахавший за версту мужик остановил лошадь и перекрестился.
Подошли, поздоровались. [445/446]
– Будь добрым человеком, дай воды.
– Угорели? Пойдемте на стан, угощу.
На стану, спрятавшись от жары под телегу, пуская сладкую слюну, спала дряхлая репьястая собака.
– Што за люди будете и далече ль путь держите? – спросил мужик, оглядывая гостей.
– От полка отстали, – сказал Максим. – Не видал, не проезжали?
– Какой, дозвольте узнать, партии будете? По разговору, похоже, свои, кубанцы?
– Мы свои в доску, – ответил матрос. – У меня отец кубанец, дед кубанец, и сам я тут в окрестностях безвыездно сорок лет живу.
– Та-ак… Полка не видал, а банда у нас гуляет.
– Где?
– Вон, хуторок. Вторую неделю стоят.
– Чья банда?
– Шут их разберет. Какие-то полтавские… И с белыми дерутся и красным спуску не дают.
Васька, скроив престрашную рожу, пропел с пригнуской:
Ох ты, яблочко
Ананасное,
К ногтю белого,
К ногтю красного…
Так, что ли? – спросил он
– Во, во! – обрадованно просветлел мужик. – В станице потребиловку расчудесили… Сахар, мыло, свечи, керосин – все народу даром роздали, себе только топоры и хомуты забрали. Хорошая банда, народ ублаготворяет.
Распрощались с мужиком и по распаханному полю напрямик поперли к маячившим вдали тополям. За разговорами и не заметили, как вышли к полотну железной дороги. Совсем рядом, около будки, увидали лакированный с желто-голубым флажком автомобиль.
– Стоп! – зашипел матрос. – Ложись… Штаб ихний или разведка.
Залегли и после короткого совещания, прикрываясь насыпью, поползли вперед.
В Максиме кровь стыла, ноги путались, в груди билось большое – в пуд! – сердце.
– Вася.
– Чшш…
– Вася, погибель наша.
– Отдала родная? – обернул матрос перекошенное злобой лицо. – Замри.
Подлезли ближе.
Васька осмотрел бомбу, вскочил и, подбежав к будке, метнул бомбу в окошко. [446/447]
Взрыв
треск
пламя
из окна клубами повалил густой дым.
Матрос кинулся к радиатору.
Застучал мотор.
– Вались! – крикнул он Максиму, сам вскочил за руль. Машина рванула, понеслась в горячем вихре, в кипящей пыли.
Максим от страху и удивления долго не мог ничего выговорить, потом нахлобучил шапку, откинулся на мягком сиденье и захохотал.
– Почихают… Друг, угостил. Почихают!
Галаган, припав к рулю, зорко смотрел на летящую встречь бешеную дорогу. Автомобиль шел ходко, виляя со стороны на сторону.
– Разобьемся?
– Никогда сроду.
– Чего она вихляется? Приструнь ты ее.
– Машина с капризами… Гоночная, фиат.
– Жми.
– Торопимся, как черти на свадьбу. Почихают, говоришь?
– Шарахнул, до горячего, поди, достало.
Догнали старуху. Она сбежала с дороги и нырнула было в канаву. Матрос затормозил, лихо остановил своего трепещущего катуна.
– Бабка, сюда.
Старуха подошла, кланяясь.
– Куда, бабуня, божий цветочек, топаешь?
– Молочка зятю на пашню несу.
– Молоко? – спросил Максим. – Давай.
Он отпил, сколько хотел, матрос докончил и, прищурив лукавый глаз, с напускной строгостью спросил старуху:
– Сколько тебе?
– Да ничего, сынок, кушай на здоровье.
– Ну, на горшок.
Начали расспрашивать ее про дорогу. Она, заплетаясь с перепугу, принялась растолковывать:
– Дорожка ваша, родимые, прямым-прямешенька. Будет вам мост, а за мостом Левченков юрт, то бишь не юрт, а греческа плантация… Мост, сыночки, в позапрошлом году от грозы сгорел, нету там никакого моста… Стоит при дороге хата казака нашего Петра Кошкина, сам он еще в холерный год помер, а сыны, толсты лбы, казакуют… Будет вам колодец при дороге…
– Вижу, бабуха, ты врать здорова, – перебил Галаган. – Садись с нами, будешь дорогу показывать.
– Помилосердствуй, касатик. Мати пречистая, зять на пашне дожидается. [447/448]
– Брось сопеть. – Он сгреб старуху в охапку и подал ее Максиму. – Держи!
Машина, прыгая по ухабам, помчалась. Моряк подкачивал, развивая скорость. Ветер плющил ноздрю, шумел в ушах. По сторонам, подобна играющей реке, стлалась степь. Пыль буйствовала за ними, как дым пожара.
Далеко впереди оба увидали чумацкий обоз и не успели еще ничего сообразить, как испуганные, взвившиеся на дыбы лошади промелькнули рядом и скрылись в крутящейся пыли.
За бугром блеснул церковный крест.
– Станица…
Хаты
улица
куры и утки – в стороны.
Максим крепко держался за борта. Старуха сползла с сиденья на дно кузова и беспрестанно крестилась. Так, на удивленье жителям, прокатили они через станицу.
Машина стлалась, как птица в стремительном лете.
– Стой, дура-голова, – взмолился сомлевший от страха Максим. – Лучше пешком пойдем!
– Ты не беспокойся.
Дорога вильнула…
Машина, мотнувшись, чиркнула лакированным крылом о столб и покатилась мимо дороги прямо по степи. Моряк к рулю – руль отказал.
– Останови, пожалуйста.
– Черт ее остановит, не кобыла! – Выказывая полную невозмутимость духа, Галаган выпустил руль, закурил и повернулся лицом к Максиму. – Горючее выкачается, сама встанет.
Машину валяло с боку на бок, из-под колес выметывались комья черствой земли.
Пересекли распаханное поле. На меже, упустив лошадей, стоял босой старик. От удивления он не в силах был поднять руки, чтоб перекреститься.
С большого разгона, ухнув, в широком веере брызг перелетели мелкую речушку.
Донесся разорванный собачий лай. Впереди качнулся курган, за курганом шарахнулась потревоженная отара, и навстречу, вырастая в угрозу, начала быстро надвигаться новая станица.
Машина, сбочившись, промызнула по косогору.
Невдалеке, раскинув сухие руки, проплыли кладбищенские кресты.
Под напором силы прущей рушились жердяные изгороди. Плетень был повален с сухим треском.
В передних шинах спустили камеры.
Автомобиль, оставляя рубчатый след на глубоких грядах огорода, замедлил ход и уткнулся мордой в глиняную стену хаты. [448/449] От резкого толчка из навесной рамы вылетело зеркальное стекло, с Васьки слетела фуражка.
Выпрыгнули оба враз.
Нахлыстанные ветром лица их были черны, а глаза полны дикого блеска.
– Номер! – скрипуче засмеялся матрос.
Из двора в огород заглянула девчонка и, взвизгнув, пропала. Потом появился нечесаный мужик с винтовкой в руках. Увидав автомобиль, он стал в оцепенении.
– Здравствуй, дядя, – миролюбиво сказал Васька.
– Вы, товарищи, или как вас… чего тута?
– Извиняюсь, – сказал Васька и пошел было к хозяину.
– Я тебе, туды-т твою, пальну вот в бритый лоб, сразу всю дурь выбью. – Он принял наизготовку и передернул затвор.
– Не смей, – крикнул Максим и вытянул перед собой руки, точно защищаясь. – Мы не с худом…
– Пошто хату тревожите?
– Извиняюсь, – повторил матрос тоном, полным сожаления. – Я сам своей голове не рад. Приключился с нами полный оборот хаоса. Ты и сам виноват: зачем хату близко к дороге поставил? За нас, между прочим, ты можешь жестоко ответить. Завтра придут полчане и поставят тебя к стенке, а шкурой твоей, ежели догадаются, обтянут барабан.
Максим, видя, что перебранка грозит им бедою, отодвинул речистого друга и, стараясь придать словам мягкость, обратился к хозяину:
– Почтенный, какое вашей станице название будет?
– А вы сами откуда? – попятился тот.
– Мы из города Кокуя, – сказал матрос и разразился похабной приговоркой, такой кудреватой да складной, что по угрюмой роже мужика скользнуло подобие усмешки. Только сейчас он заметил, что гости безоружны, и опустил винтовку.
– Какая у вас, позвольте, в станице власть будет, кадетская или большевицкая?
– Мы сами по себе.
– А все-таки?
– Я из-под Эрзерума недавно вернулся и порядков здешних знать не знаю.
– Какой части?
Фронтовик затверженно назвал номер корпуса, дивизии и своего полка.
– Сто тридцать второго Стрелкового? – обрадовался Максим. – Дак, боже ж ты мой, я сам солдат турецких фронтов… Под Мамахутуном полк ваш, ежели помните, резервом к нашему стоял, потом к левому флангу примкнул… Да я ж и комитетского председателя вашего, ну его к черту, дай бог памяти… Серомаха знавал.
Мужик перехватил винтовку в левую руку, а правую – жесткую [449/450] и корявую, как скребница, – протянул сперва Максиму, потом Ваське:
– Честь имею… Лука Варенюк.
Тем временем на огород со всего курмыша набежали люди. Первыми прискакали востроглазые мальчишки, за ними – лускающие подсолнушки бабы, приплелся поглазеть на диво и старый казак Дыркач. Прибежали и бесштанные казаки в рубашонках с замаранными подолами.
Васька отжал хозяина в сторону и, играя карим с веселой искрой глазом, сказал:
– Купи.
– Кого?
– Автомобиль.
– Шутишь?
– Никак нет.
– На што он мне?
– На базар ездить будешь, в гости к своякам, а когда вздумаешь, и бабу покатаешь.
– Ей, эдакой чертовиной править надо уметь! – усмехнулся Варенюк и почесал поясницу.
– А мы, ты думаешь, умеем? Да ведь доехали! Плохо ли, хорошо ли, а доехали!.. – Увлекшись своей мимолетной выдумкой, матрос подвел его к машине. – Хитрости тут мало. Гляди, вот эту штуковину подвернуть, этот рычажок поддернуть – и пошла поехала.
На моряка во все глаза, не мигая, смотрели бабы и понимающе качали головами.
Дыркач подогом поколотил по шине и сказал:
– Колеса одни чего стоят, чистая резина… Эдаки колеса да под бричку, картина…
– Картина первый сорт, – подтвердил матрос.
– А чего ж вы, товарищи, или как вас там, не по дороге ехали?
– Мы-то? Мы, милый человек, сами с злого похмелья. Нас тетка везла, она и напутала. Э, мать, жива?
Из-под сиденья раком выползла и, озираясь, поднялась старуха.
Мальчишки запрыгали от удовольствия, бабы ахнули и теснее обступили машину.
– Господи Исусе, – закрестилась старуха. – Где я?
– Купи, – рассмеялся Васька, – со всем и со старухой. Задешево отдам!
– Ратуйте, православные! – завопила та и, задрав юбки, полезла через борт. – Продает, как кобылу!
– Кобыла не кобыла, а полкобылы стоишь.
– Штоб у тебя, у беса, язык отсох… Православные, далеко ль до станицы Деревянковской?
Толпа развеселилась: [450/451]
– Слыхом не слыхали. Куда это тебя занесло, матушка?
– До Деревянковской, – усмехнулся в бороду Дыркач, – до Деревянковской, баба, верстов сто с гаком наберется.
– Батюшки, царица небесная, завезли, окаянные… Зять-то меня на пашне заждался.
– Не кричи, – строго сказал Васька, – куда тебе торопиться? Дойдешь потихоньку.
– Кобель полосатый, – наступала она, распустив когти. – Зенки твои бесстыжие выдеру.
Оробевший Васька пятился… Потом он протянул старухе пучагу мятых керенок:
– Получай за храбрость. Купи себе козу, садись на нее верхом и скачи домой.
Восхищенные матросским острословием, завизжали мальчишки; закатывая под лоб глаза, довольным смехом рассмеялись бабы; и старый Дыркач залился кудахтающим смешком, точно мучительной икотой…
Варенюк обошел машину, пощупал кожаные подушки сиденья, поковырял ногтем шину и пригласил гостей в хату.
– Сколько хотите взять? – спросил Варенюк, останавливаясь посредине двора.
– А сколько тебе, односум, не жалко? – в свою очередь спросил Максим, принимавший весь торг за шутку.
– Нет, – шагнул хозяин через порог, – вы скажите свою цену.
Оставшись ненадолго наедине, Максим с Васькой схлеснулись спорить. Максим настаивал поскорее пробираться в город, заявить об автомобиле совету, разыскать свой отряд. Васька настаивал на том, чтобы задержаться в станице на несколько дней, – ему хотелось отдохнуть, погулять и вволю выспаться.
Варенюк возвратился с самогонкой. За столом, уставленным закусками, он долго еще рядился с моряком и наконец срядился. За автомобиль хозяин брался поить обоих гостей допьяна и кормить до отвала десять дней, после чего обещался отвезти их на ближайшую станцию, до которой было верст сорок.
Ударили по рукам.
Хозяин заколол поросенка, засадил в баню за самогонный аппарат дочь Парасю, сыну Паньку приказал подтаскивать сестре ржаную муку, жена растопила печь и занялась стряпней.
В задушевной беседе они скоротали остаток дня, а когда наступил вечер, ярко запылала лампа-«молния», на столе появилось жареное и вареное; по настоянию Васьки, хозяин пригласил двух вдовушек, закрыл уличные ставни на железные болты, запер ворота, и веселье началось.
Васька краснословил без умолку. Шутки-прибаутки сыпались из него, как искры из пышущего горна. Максим с Варенюком пустились в воспоминания фронтовой жизни. Вдовушки на приволье разошлись вовсю. Подперев разгасившиеся щеки могучими [451/452] руками, пронзительными голосами они распевали песни о радостях и горестях любви. Моряк, не переносящий бабьего визга, затыкал певуньям рты то кусками жареной поросятины, то поцелуями. В танцах он завертел, умаял вдовушек до упаду, потом вручил одной гребешок, другой – сковороду:
– Играй, бабы! Сыпь, молодки! Без музыки в меня пища не лезет.
Давно спала задавленная ночью станица; давно хозяйка, выметав из печи все до последнего коржа, забрала ребятишек и ушла в чулан спать; давно угоревшую от самогонного чада Параську сменила сестра Ганка; давно заморился таскать мешки Панько; и давно уже, сунув шапку под голову, спал на лавке Максим; а Васька все еще пожирал поросятину, бросая кости грызущимся у порога собакам, все еще плясал, выкомаривая замысловатые коленца, все еще глохтил, расплескивая по волосатой груди, самогонку – аппарат не поспевал за ним: за ночь хозяин, проклиная белый свет, два раза разматывал гаманок и посылал Панька в шинок. Бабы осипли от смеху – матрос или лапал их за самые нежные места, или рассказывал что-нибудь потешное. И только под утро, высосав досуха последнюю бутылку, изжевав и расплевав последнюю ногу полупудового поросенка, Васька в последний раз на выплясе топнул с такой удалью, что из лопнувшего штиблета выщелкнулись сразу все пять обросших грязными ногтями пальцев…
– Баста! Спать, старухи.
Пьяненькие вдовушки набросили на головы ковровые полушалки…
– Куда? – спросил матрос, сыто рыгнув.
– Спасибо за компанию, пора и честь знать.
– Ах, оставьте. Ети песни соловьиные слыхал я однажды в тихую зимнюю ночь.
– Нет, уж мы, пожалуй, лучше пойдем, – сказала одна, оглядывая себя через плечо в зеркало.
– Пойдем, Груняшка, – как эхо отозвалась другая. – Все мужчины подлецы.
– Птички, – нежно глядя на них, сказал Васька. – Серый волк вас там сгребет, и достанутся мне одни косточки, хрящики…
Он привернул в лампе свет, втолкнул за перегородку в комнатушку сперва одну, потом другую, вошел за ними сам и, прихлопнув жиденькую дверку, защелкнул крючок.
…Солнце через окно так нагрело Максиму голову, что ему начал сниться какой-то путаный дурной сон. Бежал будто он по горячей земле, под ногами с жарким треском лопались раскаленные камни. Он поднялся на лавке и, стряхнув сонную одурь, стал прислушиваться… Далеко и близко на разные голоса пересмеивались петухи, заливисто лаяли собаки, над неприбранным столом жужжали мухи. Полон смутной тревоги, он накинул шинель и вышел во двор. [452|453]
В вышине разорвалась шрапнель. Бродившие по двору куры, распластав крылья, кинулись под сени. На улице послышался многий топот. Невдалеке кто-то закричал благим матом. Железным боем заклекотал пулемет.
Максим выглянул за ворота.
По улице, точно бурей гонимые, бежали, скакали люди в одном нижнем белье. У иного в руках была винтовка, у иного – седло, за иным волочилась шинель, надетая в один рукав.
Страх сорвал Максима с места.
Он ударился вдоль плетней с такой резвостью, что вскоре начал обгонять других.
Два офицера выкатили из-за угла каменного дома пулемет и, припав за щиток, начали засыпать бегущих смертью.
Улицу вмиг будто выдуло.
На дороге остались лишь подстреленные.
Максим плечом высадил калитку… Пометавшись по пустынному двору, нырнул в конюшню и зарылся под сено, в колоду.
Скоро послышались резкие, ровно лающие голоса и звяканье шпор.
Максим чихнул от попавшей в ноздрю сенины; его выволокли из конюшни.
Сизым острым огнем переблеснули штыки.
– Я не здешний! – крикнул Максим, хватаясь за штыки.
Прапорщик Сагайдаров саданул его прикладом в грудь и сказал:
– Сволочь, я тебе покажу…
Максим упал. Это и спасло его – колоть лежачего было и неудобно и неприятно.
Пленных набрали большую партию и повели расстреливать.
По улице в исключительно беспомощных, присущих только мертвым, позах валялись убитые. Раненые расползались под заборы.
В станицу вступал обоз.
На рессорной бричке, вольно распахнув светло-серую шинель, сидел, ссутулившись, седой полковник, пепельное лицо которого показалось Максиму знакомым… Еще не припомнив, где его мог видеть, он разорвал кольцо конвоя и кинулся к старику.
– Ваше… заступитесь!
Неожиданность испугала полковника. Он откинулся на сиденье и крякнул, как селезень:
– Ак?
– Ваше высоко…
Кучер остановил.
– Что такое? – старик запрокинул голову и оглядел солдата. – Откуда ты меня, это самое, знаешь?
– Так точно, признаю, ваше высоко…
– Кто такой? [453/454]
– К Тифлису в одном поезде и в одном вагоне ехали… Я еще вашему высокоблагородию чулки шерстяные подарил.
Старик опустил голову и задумался.
Максим стоял, вцепившись в передок брички. Штык справа и штык слева касались его ребер.
Полковник так долго думал, что Сагайдаров осмелился и нетерпеливо кашлянул:
– Прикажете вести?
– Ак?.. Вспомнил, вспомнил каналью… Старший по конвою! Оставьте солдата мне, я его, это самое, лично допрошу. Захвачен с оружием? Нет? Отлично.
Кучер хлестнул по лошадям. Максим, держась одной рукой за крыло брички, побежал рядом.
Остановились перед зданием школы.
Максим с большой расторопностью принялся распрягать лошадей, причем каждую из них награждал такими ласковыми именами, которые не часто доводилось слышать от него и жене Марфе. Потом он поставил лошадей под навес, навалил им сена, перетаскал с возов в дом чемоданы и, покончив все дела, явился к полковнику, который сидел в классной комнате за партой и разбирал бумаги.
– Большевик, сукин сын? С нами, это самое, воюешь?
– Никак нет, ваше высокоблагородие, я не здешний.
– Как же сюда попал? Большевик, каналья?
– Никак нет, ваше-ство, корову приехал покупать.
Полковник наклонил голову так низко, что нос его почти касался исписанных лиловыми чернилами ведомостей. Он вздохнул, пожевал серыми и тонкими, как бечева, губами:
– Помню твою услугу, помню… Солдатики, суконные рыла, насолили мне тогда крепко… Пожалуй, они меня и укокошили бы? А?
– Так точно, ваше высокоблагородие, разбалованный народ.
– Как пить дать, укокошили бы, мерзавцы. – Он смахнул слезинку и строго взглянул солдату в глаза. – Ты, братец, желаешь, это самое, послужить родине?
– Рад стараться, ваше-ство, службу люблю.
– Отлично. С сегодняшнего дня зачисляю тебя на довольствие и прикомандировываю ездовым в обоз второго разряда. Разыщи на дворе подхорунжего Трофимова и, с моего разрешения, попроси у него шинель с погонами и ефрейторские нашивки.
– Слушаю, ваше…
– Да, это самое, раздобудь-ка мне кислого молока… Здесь покушать и с собой в дорогу возьмем.
– Рад стараться, ваше высокоблагородие, доставлю!
Старик дал ему на молоко керенку и отпустил, оставшись весьма довольным молодцеватой выправкой старого солдата.
Максим нашел во дворе подхорунжего, наскоро переоделся [454/455] и со всех ног бросился по улице, держа направление к знакомой хате.
В воротах его встретила плачущая хозяйка и ахнула:
– Батюшки, в погонах?
– У нас это просто, – весело отозвался он и покосился на окна. – Я тут знакомого генерала встретил. А к вам заехал кто-нибудь?
– Бог миловал.
Максим смело вошел во двор.
Варенюк под сараем забрасывал автомобиль соломой. Увидав гостя, он бросил вилы и подошел:
– Беда… Не дай бог… Комиссар, скажут, спалят.
– Ты бы заступился, милостивец, – зашептала баба. – Куда ее девать, под подол не спрячешь…
– Будьте спокойны, – ответил Максим. – Скоро выступаем. Где мой товарищ?
– Забери ты его, матерщинника, Христа ради. – Баба вошла в хату и остановилась перед печью. – Найдут его кадеты и нас на дым пустят.
– Где он? – спросил Максим, в недоумении оглядывая пустую хату.
– В трубу, сердешный, забился.
– Куда?
– Вона куда, – показала хозяйка.
Максим, изогнувшись, заглянул под чело печки, но ничего не увидел.
– Вася, – зашипел он. – Где ты, друг?
– Братишка… (Матюк.) Отогнали белокопытых? (Матюк.) – глухо, как из могилы, отозвался Васька, и в густом потоке сажи на шесток опустились его босые ноги.
– Лезь назад, – сказал Максим. – Я в плен попался и бегаю вот, ищу кислого молока, но ты, Вася, во мне не сомневайся.
– Какого молока? (Матюк.)
– Лезь выше, Христом-богом прошу, лезь выше. Скоро выступаем. До свиданья… – Он потряс друга за пятку и выбежал из хаты.
Строевые части, передохнув и закусив, уходили за станицу, в просторы степей. В полдень выступил обоз. Максим сидел на возу на горячих хлебах, во всю глотку орал на лошадей и нещадно нахлестывал их кнутом.
Через два дня, улучив удобный момент, он перебежал к красным, угнав пару коней и повозку с патронами.