Ванька-крюшник

Марфа Всеславна.

Шуба седых бобров.

Вышивала узор хитер.

Жизнь ее была мирная. Жила, как в тихое озеро гляделась. Диковинных птиц, зверей и цветы шелками вышивала, тонки кружева плела.

Увидала Ваньку, сердце бьется, не плетутся кружева.

Глянула – его мороз подрал.

И была она хороша да пригожа, как яблоня в цвету.

Ванька ходил под окнами и стонал, как зверь.

Песнь его раздавалась в ушах красавицы, как ржанье молодого жеребца.

Девкам пригляден, к любви счастливый.

Чужа-мужняя жена, грех-грех мимо красоты пройти.

Всяк ищет упалого зернышка.

У ней кровь в лице, будто у заяцы.

Сидит, как свеча горит.

Бровь остра, как народившийся месяц.

Жаворленочек.

Статная, как черный лебедь.

Соколочка.

Он не смел на нее глянуть, как на солнце.

Где упадет ее слеза, там цветок пыхнет.

Вода непитая, неотведанная.

Павушка, величавушка моя.

Пристально, не мигая, смотрели на нее две зажженные свечи.

Голос чистый и светлый бил из нее, как из-под камня родник.

– Меня матушка родила в саму заутреню под звоны колокольные.

Под сердцем у меня соловей гнездо свил, под сердцем соловьи свищут.

– Вся ты мне в любовь пришлась

Вспыхнула до слез – совсем дикая. [532/534]

Он ее к сердцу жмет.

Снял с себя крест и задернул образа, готовясь к грешному делу. Исстари по учению христианскому, ведомо, что баба есть покоище змеиное, цвет дьявола, купница бесовская.

Груди, как заюшки белые.

Ухватил ее за груди белые.

И давай девицу трепать, целовать.

Под усы его целовала и белой грудью нападала.

Она, голубонька, стонет, а он ее, как ястреб, крылом бьет.

– Ах ты, лапушка, надсадушка моя.

И слилась река с рекой.

Она под ним как вода течет, а он по ней как по реке плывет.

И всю-то ночу, от вечерней зари до утренней, он бился в нее, как черный прибой в белый берег.

– Хороша девка… И глубока и широка, как Волга в разлив, и ни одной-то косточки в ней, стерве, нет: одни хрящи хрустят… Хороша…

Она всё его кудри гладила.

– Я и так гладкий, – смеялся он.

Молния из туч проглянула.

И день лежит, и два лежит, рученьки-ноженьки точно повыломаны. Не пьет, не ест, знахарей-лекарей от себя гонит. А на третий день баню истопили, дворовые девки ее в четыре веника парили, косточки порасправили, тогда она в себя пришла, а ночью сама к казаку босиком в одной рубашечке побежала, сама плачет, сама смеется.

Ночь темна, лицо, счастьем озаренное.

– Мне твоя любовь не в диво.

Он к ней больше не ходил……… речи не говорил и песенки не пел – знать, прихлебалась красная ложечка.

Она плачет, и ему нисколько не жалко, и ни одного-то словечка жальливого для нее у него нет.

Плачет – слова. – Не плачь, девка, не печалься. Я любить не стану. – Она еще горше.

– Не плачь, не тужи.

– Тошно, Ванюшка, из воли да в неволю. Али забыл, как целовал, улещал, «навеки твой».

– Прихлебалась красна ложка.

– Ты разоритель мой, ты погубитель мой. Общипал с меня девичью красу, как с утки перья. Куда я ныне голову приклоню?

Слезами смыла свою красу.