Рано утром 25 декабря я прибыл в Двинск.
Узнав, что позиция находится в 20 верстах от города, я вскинул на плечи мешок и пошел.
Прямо за городом раскинулось еврейское местечко.
Печальная и жуткая картина! Маленькие, вросшие в землю лачуги заброшены и разрушены, вместо окон зияют черные, пустые дыры. А ведь здесь тоже когда-то жили люди. Теперь все мертво, только холодный ветер зло свищет и завывает по ночам.
На много верст кругом видны снежные, холмистые дали.
Далеко впереди за поворотом дороги ползет маленький воз, около него видна двигающаяся фигурка миниатюрного человека. Серая снежная туча поднимается с запада.
Тянувший из долины крепкий сухой ветер гонит по широким склонам тонкими струйками легкий снежок и сметает кривые сугробы с острыми, причудливыми гребнями.
Поляна остается позади. Я вхожу в дремучий сосновый бор. Чем дальше я углубляюсь в лес, тем становится темнее.
По обеим сторонам дороги тянутся глубокие рвы и стоят непроницаемые, зеленые стены елей и сосен, они стоят не шелохнувшись, словно думая какую-то крепкую думу. [232/233]
Вверху в просветах между ветвей видны клочки голубого неба. Под ногами звонко хрустит снег.
Полумрак в лесу становится все гуще и гуще.
Наконец впереди показался просвет, и я вышел из леса, он черной громадой остался позади. Солнце садится, запад окрашен в кроваво-лиловый цвет.
Перехожу деревянный мост через Двину и опять, увязая в снегу, взбираюсь на бугор.
От встретившихся солдат я узнаю, что до позиции 12 верст.
В небе вспыхнула и задрожала первая звездочка.
В лицо дует морозный, крепкий ветер. По небу ползут громоздкие тучи, луна закрывается в них, становится темно.
Проведенные мною без сна две предыдущие ночи сильно отразились на энергии, и я еле двигаю ноги. Небо потемнело и крупными хлопьями повалил снег.
Стало темно, точно кто плотной кисейной занавеской задернул небесные светила.
Поднялась метель.
Ночевать мне пришлось в полуразвалившейся халупе, попавшейся на пути к деревне…
Там, снаружи, бушует метель и воет ветер у… у… у…
— Пусть, – думаю я, нахлобучивая на глаза шапку, и засыпаю.
Проснулся от сковавшего меня холода. Буран утих, только ветер продолжает по-прежнему выть. Небо просветлело, тучи остались далеко позади.
Тусклая, мутная луна задумчиво висит над горизонтом. Звезд почти совсем не видно, точно их смели и унесли с собой тучи.
Дорогу совсем занесло. Я иду вдоль по улице. Это оставленная жителями небольшая деревня Литовская.
От некоторых строений остались груды обгоревших бревен.
Впереди расстилается поле и мутной стеной стоит туман.
Спускаюсь в широкую долину.
Вся она исхлестана серыми зигзагообразными грядами колючей проволоки.
Скоро меня догнала пара лошадей, запряженных в розвальни.
На наплеске сидит солдат и мурлыкает песнь.
— Товарищ, посади! – взмолился я. [233/234]
— Чижало больно, ну да ладно, садись, потихоньку доберемся.
Дорога пошла на изволок.
Мы спрыгиваем и идем позади повозки. Узнав, что я еду из тыла, солдат спрашивает:
— Ну, что у вас там новенькаго, что про мир слышно?
Рассказываю ему о мире все, что знаю, делаю свои выводы и предположения.
Показалось солнце, заискрился, засеребрился снег. Под ногами поскрипывают, повизгивают полозья, лошади всхрапывают и, помахивая головами, трусят к видневшемуся невдалеке темному лесу.
Дорога мятежная, тяжелая.
Через короткие промежутки времени лошади встают.
— Эх, жаль скотину-то, – вздыхает солдат, – прямо с голоду дохнет, раньше выдавали по 5 фунтов сена на сутки, а теперь и этого нет, приходится от своей порции корки уделять.
От ярких солнечных лучей снег искрится, с бугра мы скатываемся в котловину.
— А это вот и позиция будет, вторая линия окопов, – говорит солдат, указывая кнутовищем на видневшиеся вдали черные норы.
Солдат едет дальше, я слезаю, благодарю его и, глубоко увязая в рыхлом снегу, иду напрямик к видневшимся черным дырам.
Котловина, по которой я иду, довольно-таки обширна, с одной стороны в нее спускается черная полоса леса, с трех других сторон встали мощные холмы, на гребнях которых видны колья, густо обвитые проволокой, это, вероятно, и есть первая линия окопов.
После недолгих поисков в одной из землянок я разыскиваю брата.
Землянка представляет из себя выдолбленную нору.
Она низка, мала, насквозь прокопчена дымом, вместо стекол вставлены маленькие квадратные куски льда, сквозь которые едва просачивается мутный свет.
В углу из глины слеплено подобие печки, которая давала гораздо больше дыму, нежели тепла, часто приходилось отворять дверь и все тепло уходило.
По сырым стенам и потолку ползет плесень, растут грибы.
Лампой служит пузырек с торчащим из горлышка фитилем, свитым из марли. [234/235]
Глиняные нары сыры и холодны.
И вот в таких условиях приходится жить людям.
Глядя на этих изуродованных жизнью людей, невольно вспоминаются «культурные дикари» тыла, эгоисты, жалкие трусы, которые, поджав хвосты, неистово воют «война до полной победы».
Они не могут, не хотят понять, что там в далеких сырых окопах лежат такие же люди с нервами, с жаждой жизни, лежат месяцами, годами оторванные от семей, от ласки, от тепла, оторванные от самых необходимых условий жизни.
Многие солдаты обуты в лапти, одеты в рваные старые шинели, часто без рубашек.
— Ну как живете? – спрашиваю.
— Да ведь как живем, вот видите сами жизнь-то нашу, и сами ей не рады, да деваться некуда.
Пища тоже неважная.
Полфунта черствого хлеба и ложка каши, иногда супу составляют порцию солдата.
Но настроение в общем хорошее, бодрое.
— Стояли мы в ноябре, – рассказывает мне один солдат, – в тылу на отдыхе, ну вот сговорились, как придет наша очередь опять заступать в окопы, не пойдем все и баста, думаем, и сядем все на поезд и по домам, будя, повоевали! Потом слышим: переворот, большевики захватили власть, ну тут отлегло от сердца, слава Богу, думаем, в срок все как один собрались и пошли в окопы.
В декабре, когда в штаб корпуса поступило предложение главковерха послать один полк на Украину, то все полки выразили желание постоять за революцию. Был брошен жребий, после которого один из полков и был отправлен в полном составе.
Выборность командного состава на демократических началах также проходит вполне успешно, уже все должности заняты нижними чинами, которые с успехом выполняют все возложенные на них обязанности.
К вечеру этого дня с группой солдат я отправился в немецкие окопы.
Полк занимает Черную Горку и прилегающий к ней лес. По узкой тропе мы забираемся на гребень Черной Горки. Здесь когда-то были сильные бои, остервенело дрались люди, сами не зная, за что. [235/236]
Когда-то здесь звенели штыки, падали и, взметая землю, рвались снаряды, здесь в последней схватке сходились обманутые люди, не знавшие друг друга, не желавшие друг другу зла.
Здесь хрипели, рычали и били друг друга люди, люди!
Склоны Черной Горки усеяны бесчисленными могилами, черными покривившимися крестами.
Забытые могилы!
Недалеко то время, когда кончится война и жители землянок разъедутся по домам, а вы… вы останетесь здесь навсегда слушать вой ветра, забытые, одинокие… Родные и близкие вам люди не будут знать, где разбросаны и зарыты ваши кости…
Когда мы проходили по ходу сообщения, то под ноги попалось несколько черепов и костей. Это снаряды попадали на могилы и недогнившие трупы, гробы, клочья саванов взлетали высоко на воздух и разметались далеко кругом.
— И… и… и… сколько тут крови было, – говорит один солдат, – страсть, ежели бы земля не впитывала, то эта котловина-то, пожалуй, была бы полна.
И в воображении встают картины былого ужаса.
…В сумраке догорающего вечера мне чудятся наступающие тени погибших товарищей, слышится таканье пулемета и целые ряды тихо, без криков валятся… потом перекатывающееся где-то далеко придушенное «ура»…
— А где же герман? – спрашиваю я.
— Теперь недалече, а вон горка – это уже владения ихи…
На догорающем багровом горизонте вырисовывается силуэт горки. Здесь глубокий овраг разделяет Черную Горку пополам – один гребень занимаем мы, другой немцы. Склон горы с немецкой стороны густо обвит колючей проволокой и изрыт ямами, в которых раньше прятались передовые дозоры. Мы скатываемся на дно оврага и потом поднимаемся на немецкую сторону. Проходим по бетонной зигзагообразной траншее к двери, обитой кошмами и клеенкой. Внутри слышен смех, громкий разговор.
Входим в просторную, чисто убранную землянку и, обменявшись приветствиями, рассаживаемся по лавкам.
Посредине землянки стоит железная печь, которая дает много тепла и не дымит.
По стенам развешано оружие, кастрюли, старая одежда. [236/237] В углу помещается широкая кровать, покрытая чистыми простынями.
Из нас никто не знает немецкого языка, солдаты за все время пребывания на фронте выучили только несколько немецких слов, как-то: «пан, вайн, гут» (господин, вино, хорошо).
Немцы тоже ничего не понимают по-русски.
Однако это нисколько не мешает объясняться мимикой, знаками.
— Пан, вайн (водка) есть? – спрашивает русский солдатик немца и для наглядного выражения своего желания щелкает себя по кадыку.
Немец кивает головой, улыбается и достает из стола пузырек с жидкостью.
Пришел переводчик, высокий, сутулый мюнхенец.
Мы сообщаем ему, что сегодня ночью у нас на Руси будет праздник – Рождество, и мы пришли встретить его вместе.
В землянке тепло, уютно.
Из больших жестяных кружек пьем кофе.
Я с большим вниманием и интересом рассматриваю людей. Этих людей не так давно цари и властители мира сталкивали лбами, заставляя убивать друг друга.
Вот они, эти большие, бесхитростные дети сейчас мирно беседуют, громко смеются, а всего год назад слепо били и калечили друг друга, всего год назад их трупами и кровью наполнялись глубокие траншеи.
«Впереди светло!» – радостно думал я.
Центром нашего собрания является переводчик, его со всех сторон засыпают вопросами.
— Почему Вильгельма к шаху-манаху не турнете? – задает вопрос русский солдат.
Переводчик задает вопрос сородичам и потом отвечает:
— Файна кончим, тогда прогоним к черту Вилли.
Солдаты одобрительно смеются.
В общем из разговоров видно, что как нашим, так и немецким солдатам мир заключить хочется, но мешает «что-то», это «что-то» и заставляет их сидеть в землянках вдали от родных мест, от семьи.
Немцев, главным образом, интересует, что делается в России, крепка ли власть трудящихся и каковы плоды революции.
Меня, как только что приехавшего из глубокого тыла, засыпают вопросами. [237/238]
В кратких словах я обрисовываю происходящие в России события и между прочим говорю, что для полной победы социализма над капиталом пролетарии Германии и всех других стран должны присоединиться к русскому пролетариату, который, несмотря на страшное утомление, смело продолжает борьбу за святое дело.
— Виг-геен миг инен! – (пойдем за ними!) – горячо восклицают немецкие солдаты и указывают на висевшие на стене портреты Маркса и Либкнехта.
Мы обмениваемся рукопожатиями.
Время двенадцать.
Мюнхенец наливает в кружки вина и, обращаясь к нам, говорит:
— Генносе! (товарищи) будем верить в светлое будущее, подадим друг другу руки. Да здравствуют трудящиеся всего мира!
Потом он что-то сказал немецким солдатам, мы все прокричали «ура», чокнулись и выпили.
Это было лучшее Рождество в моей жизни.
Через два дня я уезжал с фронта. Лес глухо шумел над моей головой и шептал бесконечную сказку о погибших безвинно, обманутых людях.
Он много видел, этот лес…
(1918)