Нургалья

I

Я сижу верхом на вершинке скалы. Гляжу в ночь на ночное море. Оно ласково плещется далеко внизу. Слушаю тягучие шелковые шорохи. Жду любимую девушку. Скоро ль прилетит мой орленыш – Нургалья?

Еще вчера она была со мной. А под вечер кинжалами своих негодующих взглядов искромсала на куски мое сердце и, легко прыгая по уступам тропинки, убежала в горы в аул. Там стоял наш полк. Теперь сидит где-нибудь в уснувшей сакле перед догорающим очагом и мечтает. И в ее огромных, пылающих страстью глазах вспыхивают и потухают огоньки золотых углей.

Нургалья – гордая дочь вольных гор. Ее ноги сухи и горячи, как у молодой лошади. Она резва и свободна, как орленок играющий, купающийся в лазури неба. Скачет на коне, как лучший джигит. А винтовка для ее маленьких, но сильных рук все равно, что игрушка. За версту, не целясь, она вышибает из седла всадника.

Разбойничьей шайкой карательного отряда казаков уже давно разгромлен и сожжен ее родной аул в далекой Ингушетии. Целую зиму и два долгих лета Нургалья бродит с нашим партизанским отрядом по дикому Закавказью и сказочно красивому Черноморью, и никто никогда не слыхал от нее ни жалобы, ни стона. Все лишенья походной кочующей жизни, все [263/264] мученья бесконечных горных переходов она переносит наравне со всеми. И в нужде, и в опасности – первый товарищ. Мстит за повешенного казаками отца, за брата – удалого Сагиб Минача, зарубленного в одной из схваток под горой Индюк.

В ней воинственность и отвага всех ее предков. В бою Нургалья находчива, решительна и смела. Любо-дорого было видеть, как она, шестнадцатилетняя девочка, с гортанным гиканьем и пылающими диким пьяным весельем глазами старой дедовской шашкой врубалась в гущу врагов. Такова Нургалья.

Вчера Нургалья была здесь со мной. Я целовал ее. Ласкал ее. На скале над морем мы играли, как два молодых сильных и веселых зверя. Потом, сам того не желая, я обидел ее. Она швырнула мне в душу тяжелым камнем разочарования и убежала.

Ночь пролетела, и я не видел и не чувствовал Нургальи около себя.

Тоска, острая, как клинок, как взгляд злодея, и жестокая, как кровожадный зверь, терзает меня. Буря ужаса ревет в моей душе. Темнеет в глазах, и я беззвучно кричу в далекое звездное небо:

– О, Нургалья, моя орлица, прости меня…

Смотрю на темное море и думаю: «Вот и жизнь человека, как море: отливает – приливает, отливает – приливает… Огни счастья гаснут в мглистом тумане горя, и брызги весенних цветов вянут от зноя. Вчера я был счастлив без края, счастлив, как может быть счастлив только человек, а сейчас…»

Вспоминаю милую, и мои мысли несутся несметной стаей птиц, мчатся, как разгоряченные кони в степи. Грезы неясные и волнующие, дикие и необузданные, крутящимся роем вихрятся в бешеной пляске, огненными языками взвиваются ввысь и ослепительными молниями падают в душу, освещая в памяти все дни, ночи и мгновения, проведенные нами вместе. Все пережитые опасности, тревоги и нужду; все ночи, все поцелуи, все ласки, все муки, всю огнеликую радость любви нашей.

Прилетит ли мой диковинный галчонок?

С каким трепетом я жду момента, когда мы свидимся. Мое сердце разорвется от радости-счастья.

Пусть.

Жидким пламенем, золотым огнем поцелуев я налью твою [264/265] душу до краев, через края. И когда ты, усталая, сонная, упадешь на мои сильные руки – чарующей песней убаюкаю тебя.

Нежными поцелуями закрою глаза и унесу в страну, в блаженную страну грез. И к тебе, милая, прилетят сны такие прекрасные и дивные, какие не снились и в детстве.

И на твоем обветренном и загорелом лице, на лице, исхлестанном рубцами сабельных ударов, на обожженных поцелуями губах будет бродить улыбка ребенка, увидевшего во сне чудесную картинку из сказки, давно-давно слышанной от старой и доброй матери.

Приди ко мне, зорька моя! Весна моя! Радостная песня. Горная река, дымящаяся алмазной пылью. Разгорающееся солнце. Утренний привет, я жду тебя!

Ночь уходит, гася огоньки звезд.

Тоска. Слепящая. Пламенная. Жалящая, как укус ядовитой змеи. Сжимающая сердце в кровавый дрожащий ком. Гнетущая, давящая, сосущая тоска. В ней вопль отчаяния. В ней вой несметной стаи голодных волков, пожирающих друг друга. В тоске тихий плач обессилевшего, умирающего ребенка и страшные рыдания обезумевшей от горя матери. В тоске хрустальная прозрачность и захватывающая дух бездонность южных морей. В тоске невыразимая грусть одинокой заброшенной придорожной могилы. В тоске духота и зной солнечной пустыни, ползущего по морю сухой травы огня…

II

Разгорается утро. Светлеет море. Рыбачьи лодки, как легкие веселые птицы, распустив крылья, несутся в море встречать зарю. Из моря петушиным гребешком показывается краешек солнца… Червонной чешуей загорается сизое зыбкое море. Прибрежные пальмы приветственно кивают солнцу, морю.

Ага!.. Я расскажу кому-нибудь про свою любовь!

Кому?! Разве солнцу, морю? Но ведь в них нет разума.

Все равно!..

Я вскакиваю и кричу:

– Эй!..

Давлюсь слезами и не нахожу больше ни одного слова. Нет, я не умею рассказать про свою любовь.

Разве можно рассказать о солнце, когда прямо взглянешь на него?.. Нет! Оно слепит. Что-то горячее и яркое хлестнет по глазам и ослепит. [265/266]

Так и любовь.

Восходящему солнцу, как доброму другу, машу рукой и ору:

– Эй!

И смеюсь, смеюсь, смеюсь.

Смеюсь над сверкающим золотым солнцем, над холодными горами, над цветущей землей, над тенистыми садами, над простором и лазурью всех морей!

Моя душа богаче!

В моей душе огонь ярче солнца. Переливы и переблески красок пестрее и наряднее, чем в самой природе. Моя душа звучней музыки всех морей.

В моей душе любовь!

………………………………………………………………………………………………………………………………

…Сильные пружинистые руки сзади обхватили мою шею.

– Нургалья!

– Миленок! – Это одно из немногих слов, которым я научил ее. Незнанье языка и разница наций нисколько не затемняют нашей радости. Язык поцелуев и ласк понятен всем.

Крепкие, звонкие поцелуи дарит мне Нургалья.

В ее лучистых чарующих глазах застыли переливы утренней зари и сонного моря. И еще ее глаза похожи на пару распустившихся, умытых росой черных тюльпанов, на два отполированные черные солнца.

Из ее глаз я пью, захлебываясь, жгучую радость, огонь восторга. Из ее уст я причащаюсь хмельным медом пьянящей любви.

III

Мы сидим на вершинке скалы. Любуемся морем и друг другом. Внизу хрустальная прозрачность и захватывающая дух бездонность южного моря. Позади, целуясь с ветром, шумят леса…

Море обняло солнце. Ласковое солнце горячо, страстно и нежно целует могучее море. Море, искрясь и сверкая, нежится в зыбучей колыбели песков и водорослей. Свет пронизывает синюю хрустальную бездну вод, и солнце гребнем лучей расчесывает зеленые космы трав.

Бодрящий морской ветер пьем мы.

Ласковая стихия бушует в его грудях. [266/267]

Солнце полощет в море золотые полотнища лучей. Море светится радостью. В море – море красок, море звуков. Солнце и море купаются друг в друге, как души влюбленных. В небе, в голубой бездне, играют орлы, маленькие, маленькие, как жуки.

– Нургалья, айда.

Нургалья смеется. Скалит белые, как репа, зубы. Прислушиваясь к своему голосу, звонко выкрикивает:

– Милый. Джаны. Джаны. Аджоб.

Мы оба смеемся. Ласковая стихия бушует в моей груди…

По отвесной тропинке несемся вниз. Бежим навстречу солнцу. Бросаемся в ласкающие объятья голубого моря. Со смехом плывем по радостной сверкающей глади на серый камень, что невдалеке.

Плывем и смеемся…

Смеемся друг другу, пурпурному солнцу, любимому морю, бездонному небу.

Нургалья скалит хищные, мелкие блестящие зубы, и из ее глотки льется радостный звериный визг.

Хмельной силушкой кипит морюшко.

– Ого-го-го-го-го-го-го-о-о-о-о-о… – так ржу я.

Доплываю первый. Подплывает и Нургалья. Вылазит на камень. Я целую ее. И солнце целует ее.

Ее волосы мокры. Блестящие капельки воды катятся по плечам, грудям, животу, горят и сверкают. А в горящих счастьем юных глазах и смех, и радость, и огонь безумия, и море, и солнце.

Весь дрожу, как молодой дубок под напором бури, и целую, целую, целую солнечную, пахнущую морем возлюбленную в лоб, в крутые изгибы вороненых бровей, в цветущие весенние глаза, целую кровавую рану зовущего рта, холодноватые соленые плечи, литые, точеные груди, живот.

Усталая, она тихо смеется, гладит меня и целует меня.

– Твои поцелуи, – говорю я, – падают мне в душу, как медные гроши, глухо тенькая… А я хочу, чтобы ты швыряла в меня щедрые пригоршни чистого золота.

Не понимая слов, она поняла меня.

– Джаный.

И как в черных кудрях дыма сверкает золотой меч пламени, так в ней сверкнула страсть. Вздрогнула и замерла на мгновение… Рванулась ко мне. И глыбы спокойствия, гремя, покатились в пропасти… [267/268]

Плеснулась, хлестнулась об меня, как волна о скалу, и застыла на взлете.

Солнце дарит нам много-много поцелуев огненных. И веселые светлые волны, играя, немолчно шумят во славу нашей любви… Шумят, как тяжелые крылья орлиные. И множество ослепительных солнц плавятся, качаются в сверкающих зыбках зыбких волн.

Я качаюсь на грудях милой, как на волнах.

Ярко-зеленые горы, и песенное море, и разлитый пламень солнечный, и блестящие радостью глаза Нургальи – все кружится, кружится в безумном хороводе ураганного счастья. Мелькает, несется, вихрится в вихре огненного восторга. Все с безумной быстротой кружится на пылающей карусели сумасшедшего веселья, очаровательного наслаждения.

Море прекрасно безбрежностью и глубиной. Солнце – блеском, яркостью и огнем. Весна – пестротой цветов. А любовь прекрасна силой и чистотой.

В немом восхищении Нургалья указывает на море, солнце.

Мы смеемся.

Напоенная солнцем, окуренная морем наша любовь полна диковинных чудес. С бесконечной нежностью, целующей лаской смотрю в милые глаза, и великая кипящая радость бурлит в моей груди.

Любовь завязала нас в один узел.

Наши дубленые, обветренные лица расцвели маем. Мы выросли. Мы в море, и море в нас.

Льну к ее губам поящим и пьющим поцелуем. Долгим-долгим. В ее затуманившихся глазах курится дым радости.

– Так вот она, Нургалья! – молча кричу я и хватаю ее за плечи. Глажу сильную выгнутую шею, кудрявую черную голову, широкие бедра, точно желая убедиться, что со мной не сонная греза, а живая, земная Нургалья с горячей кровью, с хрустящими костями, с волнующейся молодой грудью.

Глажу ее лицо, голову, точно не веря своему огромному счастью.

Да, да, это она, любимая Нургалья, с глазами, в которых искрится и дробится лазурь неба, пламя солнца и простор вольного моря. С горящими от желания без конца целовать малиновыми губами, с косо расставленными смуглыми грудями.

Целую кровавые звезды сосцов и беззвучно кричу:

– Нургалья, парус души моей. В тебе – солнце юга и простор океана. Ты прекрасна, как дикий цветок. Свежа, как ветер [268/269] на горных высотах. Прекрасна, как осколок горы. В твоих глазах струятся зоревые отблески расцветшего радостью доброго моря, расцветшего золотом солнца. Ты мои крылья могучие.

Нургалья не понимает ни слова из того, что я говорю, но радуется, как ребенок, и, одобрительно похлопывая меня по спине, поощряет:

– Ну, ну…

– Ты – многоголосая песня птичья, – говорю я. – Окури меня сладким чадом любви своей. Обожги пламенем поцелуев. Научи меня всему доброму и ласковому.

– Милый…

Любовь… Она влила в меня силы титана и веселье ребенка. Она огромила мою душу. Перепоясала меня лентой молнии. Вплела в мои кудри пылающие солнечные цветы.

Любовь вытащила меня из ямы темного звериного существования. Вытащила на солнечную гору, и моему удивленному взору представился весь мир.

Ликующий. Творящий. Красочный.

IV

Мы высоко над темнеющим морем на скале.

Море густеет.

День догорает. Синие бархатные тени текут по длинным ущельям и заливают равнины, заливают рябь на море. В золотом текучем мёде заката, распустив паруса вершин, плывут горы в ночь; и еще горы похожи на седовласых странников, которые дружной толпой, не торопясь, идут в пылающую даль. Из расщелин и пропастей клубится туман. Вдоль берега, устало взмахивая крыльями, торопливо пробираются лодки на ночлег.

Луна вымостила светлым серебряным булыжником широкую дорогу по морю – хоть на тройке скачи. В небе повисли кисти спелых звезд. Крик ночной птицы булькнул и утонул в темноте. Темень сгустилась. Придвинулась.

Нургалья кутается в шинель, в сотый раз разглядывает и целует красноармейскую звезду. Она дорога ей потому, что ее ношу я – ее возлюбленный.

Над костром, кудрявясь, покачивается дым, похожий на расцветший куст сирени. Смотрю на уставшего от ласк любимого тигренка, и радость, светлая легкая радость стелется по душе, как солнечный блеск по спокойной глади моря. Милая [269/270] смотрит в веселый смеющийся огонь, и в ее сонных глазах пляшет черное пламя.

Нургалья засыпает у меня на руках…

Первоцвет моей юности, Нургалья. Да будет благословен день, когда я встретился с тобой, когда ты спела мне свою первую песню, когда подарила первый поцелуй. Окури меня сладким чадом любви своей. Обожги пламенем поцелуев. Научи меня всему доброму и ласковому.

Я выдумаю тебе красивую сказку, которой будут восхищаться многие будущие поколения. Я пропою тебе песнь, которая миллионнозвучньм эхом, гремя, покатится по ребрам веков. Я скажу тебе великие слова, которые будут переходить из уст в уста всех народов всей планеты. Я вставлю тебе в каждый глаз по солнцу. Все сокровища мира будут у твоих ног. Спи, моя детка.

Мы порубим золотые якоря разлук, распустим нарядные паруса страстей, в легком разузоренном челноке мечты помчимся по дивному солнечному морю любви… Ласкающий, целующий ветер веселья и легкомыслия будет надувать кумачовые паруса страстей… Беспечная беззаботная радость будет освещать нам путь пылающим факелом фантазии… Мечта будет нашей путеводной звездой. И рулем–греза.

Солнце вплетет нам в кудри пламенные цветы юных восторгов. Испанская весна утопит нас в аромате смеющихся цветов. Южное море залепит нам глаза соленой пеной. Нас оглушит рев ураганов в горных проходах Гималай. Безгранные зовущие дали океана будут ласкать наши взоры.

Да будут благословенны широкие бесконечные дороги, солнечные дни и звездные ночи.

Наша дорога – все дороги. Наш путь – все пути. И наше жилище – весь мир.

 

(1918-1920)